Список разделов » Сектора и Миры

Сектор Орион - Мир Беллатрикс - Сказочный мир

» Сообщения (страница 1)

Мир любимых сказок и историй. Известных, и не очень.

Дата сообщения: 08.08.2008 01:59 [#] [@]

Ганс Христиан Андерсен





Бронзовый кабан





Быль



Перевод П. Карпа







Во Флоренции неподалеку от пьяцца дель Грандукка есть



переулочек под названием, если не запамятовал, Порта-Росса.



Там перед овощным ларьком стоит бронзовый кабан отличной



работы. Из пасти струится свежая, чистая вода. А сам он от



старости позеленел дочерна, только морда блестит, как



полированная. Это за нее держались сотни ребятишек и



лаццарони, подставлявших рты, чтобы напиться. Любо глядеть,



как пригожий полуобнаженный мальчуган обнимает искусно



отлитого зверя, прикладывая свежие губки к его пасти!



Всякий приезжий без труда отыщет во Флоренции это место:



достаточно спросить про бронзового кабана у любого нищего, и



тот укажет дорогу.



Стояла зима, на горах лежал снег. Давно стемнело, но



светила луна, а в Италии лунная ночь не темней тусклого



северного зимнего дня. Она даже светлей, потому что воздух



светится и ободряет нас, тогда как на севере холодное



свинцовое небо нас давит к земле, к холодной сырой земле,



которая, придет черед, придавит когда-нибудь крышку нашего



гроба.



В саду герцогского дворца, под сенью пиний, где зимой



цветут розы, целый день сидел маленький оборванец, которого



можно было бы счесть воплощением Италии - красивый, веселый



и, однако же, несчастный. Он был голоден и хотел пить, но



ему не подали ни гроша, а когда стемнело и сад должны были



запирать, сторож его выгнал. Долго стоял он, призадумавшись



на перекинутом через Арно великолепном мраморном мосту дель



Тринита и глядел на звезды, сверкавшие в воде.



Он пошел к бронзовому кабану, нагнулся к нему, обхватил



его шею руками, приложил губы к морде и стал жадно тянуть



свежую воду. Поблизости валялись листья салата и несколько



каштанов, они составили его ужин. На улице не было ни души,



мальчик был совсем один; он залез бронзовому кабану на



спину, склонил маленькую курчавую головку на голову зверя и



сам не заметил, как заснул.



В полночь бронзовый кабан пошевелился; мальчик отчетливо



услыхал:



- Держись крепче, малыш, теперь я побегу! - и кабан



помчался вскачь. Это была необычайная прогулка. Сперва они



попали на пьяцца дель Грандукка, и бронзовая лошадь под



герцогом громко заржала, пестрые гербы на старой ратуше



стали как бы прозрачными, а Микеланджелов Давид взмахнул



пращой; удивительная пробудилась жизнь! Бронзовые группы



"Персей" и "Похищение сабинянок" ожили: над пустынной



площадью раздались крики ужаса.



Под аркой близ дворца Уффици, где в карнавальную ночь



веселится знать, бронзовый кабан остановился.



- Держись крепко! - сказал зверь. - Держись как можно



крепче! Тут ступеньки! - Малыш не вымолвил ни слова, он и



дрожал от страха и ликовал.



Они вступили в большую галерею, хорошо малышу известную -



он и прежде там бывал; на стенах висели картины, тут же



стояли бюсты и статуи, освещенные, словно в ясный день; но



прекраснее всего стало, когда отворилась дверь в соседнюю



залу; конечно, малыш помнил все здешнее великолепие, но этой



ночью тут было особенно красиво.



Здесь стояла прекрасная обнаженная женщина, так хороша



могла быть лишь природа, запечатленная в мраморе великим



художником; статуя ожила, дельфины прыгали у ее ног,



бессмертие сияло в очах. Мир называет ее Венерой



Медицейской. Рядом с ней красовались прекрасные обнаженные



мужи: один точил меч - он звался точильщиком, по соседству



боролись гладиаторы, и то и другое совершалось во имя богини



красоты.



Мальчика едва не ослепил этот блеск, стены лучились всеми



красками, и все тут было жизнь и движение. Он увидел еще



одну Венеру, земную Венеру, плотскую и горячую, какой она



осталась в сердце Тициана. Это тоже была прекрасная



женщина; ее дивное обнаженное тело покоилось на мягких



подушках, грудь вздымалась, пышные локоны ниспадали на



округлые плечи, а темные глаза горели пламенем страсти. Но



изображения не отваживались выйти из рам. И богиня красоты,



и гладиаторы, и точильщик также оставались на местах: их



зачаровало величие, излучаемое мадонной, Иисусом и Иоанном.



Священные изображения не были уже изображениями, это были



сами святые.



Какой блеск и какая красота открывались в каждой чале!



Малыш увидел все, бронзовый кабан шаг за шагом обошел всю



эту роскошь и великолепие. Впечатления сменялись, но лишь



одна картина прочно запечатлелась в его душе - на ней были



изображены радостные, счастливые дети, малыш уже однажды



видел их днем.



Многие, разумеется, прошли бы мимо, не обратив на картину



внимания, а в ней между тем заключено поэтическое сокровище-



она изображает Христа, сходящего в ад; но вокруг него мы



видим отнюдь не осужденных на вечные муки, а язычников.



Принадлежит картина кисти флорентинца Анджело Бронзино; всею



лучше воплотилась там уверенность детей, что они идут на



небеса: двое малышей уже обнимаются, один протягивает



другому, стоящему ниже, руку и указывает на себя, словно бы



говоря: "Я буду на небесах". Взрослые же пребывают в



сомнении, уповают на бога и смиренно склоняют головы перед



Христом.



На этой картине взор мальчика задержался дольше нежели на



остальных, и бронзовый кабан тихо ждал; раздался вздох; из



картины он вырвался или из груди зверя? Мальчик протянул



руки к веселым детям, но зверь, пробежав через вестибюль,



понес его прочь.



- Спасибо тебе, чудный зверь! - сказал мальчик и



погладил бронзового кабана, который - топ-топ - сбегал с ним



по ступеням.



- Тебе спасибо! - сказал бронзовый кабан. - Я помог



тебе, а ты мне: я ведь могу бежать лишь тогда, когда несу



на себе невинное дитя. А тогда, поверь, я могу пройти и под



лучами лампады, зажженной пред ликом мадонны. Я могу



пронести тебя куда захочешь, лишь бы не в церковь. Но и



туда я могу заглянуть с улицы, если ты со мной. Не слезай



же с меня, ведь если ты слезешь, я сразу окажусь мертвым,



как днем, когда ты видишь меня в Порта-Росса.



- Я останусь с тобой, милый зверь! - сказал малыш, и они



понеслись по улицам Флоренции к площади перед церковью



Санта-Кроче.



Двустворчатые двери распахнулись, свечи горели пред



алтарем, озаряя церковь и пустую площадь.



Удивительный свет исходил от надгробия в левом приделе,



точно тысячи звезд лучились над ним. Могилу украшал щит с



гербом - красная, словно горящая в огне, лестница на голубом



поле; это могила Галилея, памятник скромен, но красная



лестница на голубом поле исполнена глубокого смысла, она



могла бы стать гербом самого искусства, всегда пролагающего



свои пути по пылающей лестнице, однако же - на небеса. Все



провозвестники духа, подобно пророку Илье, восходят на



небеса.



Направо от прохода словно бы ожили статуи на богатых



саркофагах. Тут стоял Микеланджело, там - Данте с лавровым



венком на челе, Алфьери, Макиавелли, здесь бок о бок



покоились великие мужи, гордость Италии. Эта прекрасная



церковь много красивее мраморного флорентийского собора,



хоть и не столь велика.



Мраморные одеяния, казалось, шевелились, огромные статуи



поднимали, казалось, головы и под пение и музыку взирали на



лучистый алтарь, где одетые в белое мальчики машут золотыми



кадильницами; пряный аромат проникал из церкви на пустую



площадь.



Мальчик простер руки к свету, но бронзовый кабан тотчас



же побежал прочь, и малыш еще крепче обнял зверя; ветер



засвистел в ушах, петли церковных дверей заскрипели, точно



двери захлопнулись, но в этот миг сознание оставило ребенка;



он ощутил леденящий холод и раскрыл глаза.



Сияло утро, мальчик наполовину сполз со спины бронзового



кабана, стоящего, как и положено, в Порта-Росса.



Страх и ужас охватили ребенка при мысли о той, кого он



называл матерью, пославшей его вчера раздобыть денег; ничего



он не достал, и хотелось есть и пить. Еще раз обнял он



бронзового кабана за шею, поцеловал в морду, кивнул ему и



свернул в самую узкую улочку, по которой и осел едва пройдет



с поклажей. Огромные обитые железом двери были



полурастворены, он поднялся по каменной лестнице с грязными



стенами, с канатом вместо перил и вошел в открытую,



увешанную тряпьем галерею; отсюда шла лестница во двор, где



от колодца во все этажи тянулась толстая железная проволока,



по которой, под скрип колеса, одно за другим проплывали по



воздуху ведра с водой, и вода плескалась на землю.



Опять мальчик поднимался по развалившейся каменной



лестнице, двое матросов - это были русские - весело сбежали



вниз, едва не сшибив малыша. Они возвращались с ночного



кутежа. Их провожала немолодая, но еще ладная женщина с



пышными черными волосами.



- Что принес? - спросила она мальчика.



- Не сердись! - взмолился он. - Мне не подали ничего,



ровно ничего, - и схватил мать за подол, словно хотел его



поцеловать.



Они вошли в комнату. Не станем ее описывать, скажем



только, что там стоял глиняный горшок с ручками, полный



пылающих углей, то, что здесь называют марито; она взяла



марито в руки, погрела пальцы и толкнула мальчика локтем.



- Ну, денежки-то у тебя есть? - спросила она.



Ребенок заплакал, она толкнула его ногой, он громко



заревел.



- Заткнись, не то башку твою горластую размозжу! - И она



подняла горшок с углями, который держала в руках; ребенок,



завопив, прижался к земле. Тут вошла соседка, тоже держа



марито в руках:



- Феличита, что ты делаешь с ребенком?



- Ребенок мой! - отрезала Феличита. - Захочу - его



убью, а заодно и тебя, Джанина. - И она замахнулась



горшком; соседка, защищаясь, подняла свой, горшки так сильно



стукнулись друг о Друга, что черепки, уголь и зола полетели



по комнате; но мальчик уже выскользнул за дверь и побежал



через двор из дому. Бедный ребенок так бежал, что едва не



задохся; у церкви Санта-Кроче, огромные двери которой



растворились перед ним минувшей ночью, он остановился и



вошел в храм. Все сияло, он преклонил колена перед первой



могилой справа - эго была могила Микеланджело - и громко



зарыдал. Люди входили и выходили, служба окончилась, никто



мальчугана не замечал; один только пожилой горожанин



остановился, поглядел на него и пошел себе дальше, как все



остальные.



Голод и жажда совсем истомили малыша; обессиленный и



больной, он залез в угол между стеной и надгробием и заснул.



Был вечер, когда кто-то его растолкал; он вскочил, перед ним



стоял прежний старик.



- Ты болен? Где ты живешь? Ты провел тут целый день? -



выспрашивал старик у малыша. Мальчик отвечал, и старик



повел его к себе, в небольшой домик на одной из соседних



улиц. Они вошли в перчаточную мастерскую; там сидела



женщина и усердно шила. Маленькая белая болонка,



остриженная до того коротко, что видна была розовая кожа,



вскочила на стол и стала прыгать перед мальчиком.



- Невинные души узнают друг друга! - сказала женщина и



погладила собаку и ребенка. Добрые люди накормили его,



напоили и сказали, что он может у них переночевать, а завтра



папаша Джузеппе поговорит с его матерью. Его уложили на



бедную, жесткую постель, но для него, не раз ночевавшего на



жестких камнях мостовой, это была королевская роскошь; он



мирно спал, и ему снились прекрасные картины и бронзовый



кабан.



Утром папаша Джузеппе ушел; бедный мальчик этому не



радовался, он понимал, что теперь его отведут обратно к



матери; мальчик целовал резвую собачку, а хозяйка кивала им



обоим.



С чем же папаша Джузеппе пришел? Он долго разговаривал с



женой, и она кивала головой и гладила ребенка.



- Он славный мальчик, - сказала она, - он сможет стать



отличным перчаточником вроде тебя, - пальцы у него тонкие,



гибкие. Мадонна назначила ему быть перчаточником.



Мальчик остался в доме, и хозяйка учила его шить, он



хорошо ел и хорошо спал, повеселел и стал даже дразнить



Белиссиму - так звали собачку; хозяйка грозила, ему пальцем,



сердилась и бранилась, мальчик расстраивался и огорченный



сидел в своей комнате. Там сушились шкурки; выходила



комната на улицу; перед окном торчали толстые железные



прутья. Однажды ребенок не мог заснуть - думал о бронзовом



кабане, и вдруг с улицы донеслось - топ-топ. Это наверняка



был он! Мальчик подскочил к окну, но ничего не увидел,



кабан уже убежал.



- Помоги синьору донести ящик с красками! - сказала



мадам мальчику утром, когда из дома вышел их молодой сосед,



художник, тащивший ящик и огромный свернутый холст. Мальчик



взял ящик и пошел за живописцем, они направились в галерею и



поднялись по лестнице, которая с той ночи, как он скакал на



бронзовом кабане, была хорошо ему знакома. Он помнил и



статуи, и картины, и прекрасную мраморную Венеру и писанную



красками; он опять увидел матерь божью, Иисуса и Иоанна.



Они остановились перед картиной Бронзино, где Христос



нисходит в ад и дети вокруг него улыбаются в сладостном



ожидании царства небесного; бедное дитя тоже улыбнулось, ибо



здесь оно чувствовало себя словно на небесах.



- Ступай-ка домой, - сказал живописец; он успел



установить мольберт, а мальчик все не уходил.



- Позвольте поглядеть, как вы пишете, - попросил мальчик,



- мне хочется увидеть, как вы перенесем картину на этот



белый холст.



- Но я еще не пишу, - сказал молодой человек и взял кусок



угля; рука его быстро двигалась, глаз схватывал всю картину,



и хотя на холсте появились лишь легкие штрихи, Христос уже



парил, точь-в-точь как на картине в красках.



- Ну, ступай же! - сказал живописец, и мальчик молча



пошел домой, сел за стол и принялся за обучение перчаточному



делу.



Но мысли его целый день были у картины, и потому он колол



себе пальцы, не справлялся с работой и даже не дразнил



Белиссиму. Вечером, пока не заперли входную дверь, он



выбрался из дому; было холодно, но ясное небо усыпали



звезды, прекрасные и яркие, он пошел по улицам, уже совсем



притихшим, и вскоре стоял перед бронзовым кабаном; он



склонился к нему, поцеловал и залез ему на спину.



- Милый зверь! - сказал он. - Я по тебе соскучился. Мы



должны этой ночью совершить прогулку.



Бронзовый кабан не шелохнулся, свежий ключ бил из его



пасти. Мальчик сидел на звере верхом, вдруг кто-то дернул



его за одежду, он оглянулся - это была Белиссима, маленькая



голенькая Белиссима. Собака выскочила из дома и побежала за



мальчиком, а он и не заметил. Белиссима лаяла, словно



хотела сказать: "Смотри, я тоже здесь! А ты зачем сюда



залез?" И огненный дракон не напугал бы мальчика так, как



эта собачонка. Белиссима на улице, и притом раздетая, как



говорила в таких случаях хозяйка! Что же будет? Зимой



собака выходила на улицу лишь одетая в овечью попонку, по



ней скроенную и специально сшитую. Мех завязывали на шее



красной лентой с бантами и бубенцами, так же подвязывали его



и на животе. Когда собачка в зимнюю пору шла рядом с



хозяйкой в таком наряде, она была похожа на ягненочка.



Белиссима раздета! Что же теперь будет? Тут уж не до



фантазий; мальчик поцеловал бронзового кабана и взял



Белиссиму на руки; она тряслась от холода, и ребенок побежал



со всех ног.



- Что это у тебя? - закричали двое полицейских; когда



они попались навстречу, Белиссима залаяла.



- У кого ты стащил собачку? - спросили они и отобрали



ее.



- Отдайте мне собаку, отдайте! - молил мальчик.



- Если ты ее не стащил, скажешь дома, чтобы зашли за



собакой в участок. - Они назвали адрес, ушли и унесли



Белиссиму.



Вот это была беда! Мальчик не знал, броситься ли ему в



Арно, или пойти домой и повиниться; конечно, думал он, его



изобьют до смерти. "Ну и пускай, я буду только рад, я умру



и попаду на небо, к Иисусу и к мадонне". И он отправился



домой, главным образом затем, чтобы его избили до смерти.



Дверь заперта, до колотушки ему не достать, на улице



никого; мальчик поднял камень и стал стучать.



- Кто там? - спросили из-за двери.



- Это я! - сказал он. - Белиссима пропала. Отоприте и



убейте меня!



Все перепугались, в особенности мадам, за бедную



Белиссиму. Мадам взглянула на стену, где обычно висела



собачья одежда: маленькая попонка была на месте.



- Белиссима в участке! - громко закричала она. - Ах ты



скверный мальчишка! Как же ты ее выманил? Она ведь



замерзнет! Нежное существо в руках у грубых солдат!



Пришлось папаше сейчас же идти в участок. Хозяйка



причитала, а ребенок плакал, сбежались все жильцы, вышел и



художник; он посадил мальчика к себе на колени, стал



расспрашивать и по обрывкам восстановил историю с бронзовым



кабаном и галереей; она была довольно малопонятна. Художник



утешил мальчика и стал уговаривать старуху, но та



успокоилась не прежде, чем папаша вернулся с Белиссимой,



побывавшей в руках солдат. Тут-то уж все обрадовались, а



художник приласкал мальчика и дал ему пачку картинок.



О, среди них были чудесные вещицы, забавные головки. Но



лучше всех, как живой, был бронзовый кабан. Ничего



прекрасней и быть не могло. Два-три штриха, и он возник на



бумаге, и даже вместе с домом, стоявшим на заднем плане.



"Вот бы рисовать, ко мне весь мир бы собрался".



На следующий день, едва мальчик оказался один, он схватил



карандаш и попытался нарисовать на чистой стороне картинки



бронзового кабана; ему посчастливилось - что-то, правда,



вышло криво, что-то выше, что-то ниже, одна нога толще,



другая тоньше, и все-таки узнать было можно и мальчик



остался доволен. Карандаш еще шел не так, как надо, он это



видел, и на другой день рядом со вчерашним появился еще один



бронзовый кабан, который был в сто раз лучше; третий был уже



настолько хорош, что узнать его мог всякий.



Но с шитьем перчаток пошло худо, и доставка заказов



двигалась медленно, бронзовый кабан открыл мальчику, что все



можно запечатлеть на бумаге, а город Флоренция - это целый



альбом, начни только листать. На пьяцца дель Тринита стоит



стройная колонна, и на самом ее верху - богиня Правосудия с



завязанными глазами держит в руках весы. Скоро и она



оказалась на бумаге, и перенес ее туда маленький ученик



перчаточника. Собрание рисунков росло, но входили в него



покамест лишь неодушевленные предметы; однажды перед



мальчиком запрыгала Белиссима.



- Стой смирно, - сказал он, - тогда ты выйдешь красивой и



попадешь в мое собрание картин!



Но Белиссима не желала стоять смирно, пришлось ее



привязать; уже были привязаны и голова и хвост, а она лаяла



и скакала; нужно было потуже натянуть веревки; тут вошла



синьора.



- Безбожник! Бедняжка! - Она и вымолвить ничего больше



не смогла, оттолкнула мальчика, подтолкнула его ногой,



выгнала из своего дома - ведь это же неблагодарный



бездельник, безбожное создание! И она, рыдая, целовала свою



маленькую полузадушенную Белиссиму.



В эту пору по лестнице подымался художник, и... здесь



поворотная точка всей истерии.



В 1834 году во Флоренции в Академии художеств состоялась



выставка. Две висевшие рядом картины привлекли множество



зрителей. На меньшей был изображен веселый мальчуган, он



сидел и рисовал белую, стриженую собачку, но натурщица не



желала смирно стоять и была поэтому привязана за голову и за



хвост; картина дышала жизнью и правдой, что всех и



привлекало. Говорили, будто художника ребенком подобрал на



улице старый перчаточник, который его и воспитал, а рисовать



он выучился сам. Некий прославленный ныне живописец открыл



в нем талант, когда малыша, привязавшего любимую хозяйкину



собачку, чтобы она ему позировала, выгоняли из дому.



Ученик перчаточника стал большим художником. Это



подтверждала и маленькая картина и в особенности большая,



висевшая рядом. На ней была изображена одна лишь фигура -



пригожий мальчуган в лохмотьях; он спал в переулке



Порта-Росса, сидя верхом на бронзовом кабане. Все



зрители знали это место. Ручки ребенка лежали у кабана на



голове; малыш крепко спал, и лампада пред образом мадонны



ярко и эффектно освещала бледное миловидное личико.



Прекрасная картина! Она была в большой позолоченной роме;



сбоку на раме висел лавровый венок, а меж зеленых листьев



вилась черная лента и свисал длинный траурный флер.



Молодой художник как раз в те дни скончался.

Дата сообщения: 08.08.2008 02:05 [#] [@]

Мор Йокаи.



Чёрные алмазы (фрагмент)







Прежде, чем на земле появился человек





В Пятикнижии сказана правда - мир и в самом деле был сотворен за шесть дней.





Только вот дни те отмерялись песочными часами господа, в которых каждая песчинка - год. Один день - сто тысяч лет.





А само начало так же необъятно, так же не поддается человеческому исчислению, как и вечность. И вопрос «когда» в данном случае просто унижающая нашу гордость загадка, на которую ученому приходится отвечать: «Ничего не знаю!»





О том, что «вчера», предшествовавшее нашему существованию, отдалено от нас расстоянием по меньшей мере в сто тысячелетий, мы уже знаем. Это только вчера! А первый день недели?





Но как бы там ни было, а вчерашний день нам известен.





Есть у нас великая книга - земная кора. Пласты в ней как листы в книге - один на другом; каждый лист - десять, сто (кто знает точно - сколько?) тысяч лет. Дерзновенная человеческая жажда знания проникла в эти страницы с помощью заступа, молота, лома, бура. Каждый лист здесь исписан буквами, сведениями, которые одно тысячелетие оставляет другому: вечно мертвыми и вечно творящими свидетельствами. Человеческий разум научился их читать.





Подсчитал он листы земли, выслушал рассказ таинственных букв, познал тайны скал, лавы, мельчайших инфузорий, образующих горы, разглядел в микроскопе едва различимые в недрах земли останки животных, проник с помощью телескопа в бесконечность небосвода и осознал, что ни внизу, ни вверху нет «конца».





Первая страница этой книги, перевернутая человеком, - пласты гранита и порфира. Глубже проникнуть человек уже не смог. О том, что находится под ними, рассказывают лишь вулканы. Огонь... Но какой огонь? Пласт, который создан вулканом, - это вторая страница книги. У вулканического огня лишь одно порождение -- базальт; гранитную основу называют «плутонической породой». А Плутон, как утверждают мифы, - подземный бог.





За огнем находится пар. Всеобъемлющий пар, в котором живут вместе железо, гранит, алмазы, золото. На самом деле живут. Отчего так получилось?





Один лист был рожден огнем, другой - морем, третий - химическими превращениями, но сила, которая выжимает гранит, словно дрожащий студень, из трещин земной коры, сила та восклицает: «Имени моего не спрашивай! Я - бог!»





Гранит - это чистый лист; он не говорит ни о чем. «Бесконечность!» - его ответ. На этом листе книга захлопнута.





Порождение вулкана - базальт - уже повествует о том, что Земля жила, но жизни на ней еще не было. Она жила сама по себе, ни с кем не разделяя своего бурного существования. Великие битвы вела она! С огнем и воздухом, собственным круговращением и притяжением луны.





Затем отдельные листы земных отложений начинают рассказывать туманные легенды о минувших тысячелетиях.





Там, в вечных пластах, покоятся окаменевшие реликты животного и растительного мира прошлых веков; и все они один за другим оживают перед взором исследователя.





В самом первом слое не встречается ничего, кроме бесцветных растений - морской тины и папоротников, хвощей и плаунов, которыми не питается ни одно животное, и бесконечного разнообразия низших видов фауны - улиток и моллюсков. Им принадлежал тогда мир.





Выше, в силурийском слое, появляются рыбы, водные обитатели удивительных форм, - теперь из тех полутора тысяч видов ни в морях, ни в реках не осталось ни одного. В следующем, девонском слое уже начинается мир ящеров.





Эти животные - семисаженные чудовища с могучими костями - некогда были, вероятно, властелинами земли. Рядом с ними нет следов никаких иных растений, кроме папоротников и ликоподиев. Ящеры питались мясом- они поедали друг друга.





Первое травоядное - гигантский игуанодон- появляется в меловом слое юрского периода. А сам меловой слой - сплошь из крохотных ракушек.





Ближе к поверхности слои земли полны останков гигантских млекопитающих, вместе с ними погребена вся растительность исчезнувшего мира, собранная по видам и спрессованная на страницах огромного гербария.





А над этим живем мы: властелины «сегодня». То, по чему мы ходим, - «вчера».





Каким же был этот вчерашний мир?





* * *





Атмосфера была вдвое выше, чем ныне, и поэтому небо представлялось не лазурным, а огненно-красным, и по вечерам и утрам переливалось красками, словно фарфоровое. Солнце и луна при восходе и заходе казались вдвое больше, чем сейчас.





Слои земли были еще горячие, море было в десять раз больше суши, поэтому между двумя полюсами царило вечное лето, регулируемое теплотой воды и высотой атмосферы.





Лед и снег покрывали лишь оба полюса, где косые лучи солнца не давали земле тепла - там лето сразу переходило в зиму. Такие же белые пятна, уменьшающиеся в перигее и снова увеличивающиеся в апогее, виднеются на полюсах светящейся красным светом планеты Марс.





Суша состояла из разбросанных островов, на большей части которых дымились вулканы, иногда сразу по нескольку, - вулканы с застывшими потоками бесплодной лавы, покрытые вечными снегами, и с короной пламени на ледяных вершинах; у подножья огнедышащих гор простиралась первобытная плодородная почва, теплая и влажная, -такой она появилась на белый свет из чрева кипящего моря.





Кто знает, каким по счету преобразованием земли было это? Но оно не было последним.





Папоротники и хвощи, известные нам сейчас в виде карликовых растений, в те времена были высокоствольными деревьями, вроде нынешних сосен, а сосны - колоссами высотой с колокольню, и там, где росли сосны, вперемежку с ними красовались и пальмы. Растительный мир еще не нашел себя: были в нем тростники, похожие на пальмы, таинственные растения, представляющие собой нечто среднее между пальмами и соснами, соснами и хвощами. Среди растений-гигантов никогда не попадались цветы. Не было еще пестрого украшения лугов - ароматного и медоносного цветочного моря. В муках рожавшей земле цветы тогда еще даже не снились.





А так как не было цветов, то не было ни пчел, ни бабочек, ни множества жужжащих букашек, которые сейчас кружат над цветами.





И птиц не было, воздух был пуст. Певчие птицы питаются насекомыми. Если бы насекомые родились раньше певчих птиц, все леса были бы навек истреблены, а если бы птицы появились на свет прежде, чем насекомые, то в первый же день погибли бы от голода.





Не было в мире ни песен, ни трелей, водились в нем лишь гиганты да чудовища, а у них голоса, словно громовые раскаты...





В нашем «вчера» уже многое изменилось. Среди трав стали попадаться цветы, а в воздухе, на полях и в лесах - пернатые певцы и бабочки.





Наше «вчера» называют периодом позднейшего неогена - «плиоценом».





Земля воплощала тогда прекраснейшую мечту творца небесного!





Все части суши были вечнозелеными и вечно плодоносящими.





Трава, что покрывала равнины, по высоте соперничала с кукурузой и никогда не увядала. Воды озер, поверхность болот не застаивались в праздности, а были затканы цветочным ковром. Гладь молодых озер затягивалась зеленью водорослей с пестрящими на ней лилиями и водяным клевером, потом озера по краям густо обрастали лотосами и кувшинками; на ковре из рыжеватых пергаментных листьев с прожилками покачивались розовые, белые и желтые тюльпаны со шляпу величиной, а середина озера, казалось, была выложена мозаикой из огненных желто-красных цветов пузырчатки. Позднее растения все больше стали завладевать зеркалом вод. Они образовали целые заросли болотного кипариса, перевитые, затканные вьющимися лианами, ягодными растениями; проникли наконец к воде и архитекторы растительного мира - пандан и обезьянья фига, каждая ветвь их пускала корни - сколько веток, столько и стволов, - пока они не перекинули, не возвели мосты со стройными, изящными опорами, не прикрыли единым прочным лиственным сводом страну вод и не отвоевали ее для все более расширявшейся земной империи.





Поднявшаяся из вод низина покрылась вечнозеленой листвой. Вавилонское столпотворение в растительном мире еще не началось: пальмы, дубы и сосны не были разделены на зоны, все росли вместе. От Сибири до Атласских гор. На сланцевых породах рядом видны окаменевшие отпечатки стручков с семенами дерева амбры, сережек ивы, шишек камфорного дерева. Первые - плоды поздней осени, вторые - ранней весны, последние - разгара лета. Значит, осень, весна и лето были одновременными и непрерывными. И деревья все время и цвели, и плодоносили, и всегда были покрыты зеленой листвой. С одних деревьев осыпались цветы, с других - плоды, но листья не опадали никогда, - не успев окончиться, все начиналось заново.





А каких удивительных форм были растения!





Прямоствольные папоротники в два обхвата, с чешуйчатыми луковицами и кронами, как у пальм. Безлистые коло-миты с высокими пустотелыми стеблями и гроздьями початков на верхушках. Стройные спенафиллы, сложенные из сплошных колец, с венцом из листьев на каждом кольце. Лепидодендроны - чудо-кусты, словно составленные из кошачьих хвостов, толщиной в полобхвата. Знакомая нам фасоль, только высотой с дерево, образующая целые леса. Хвощ, похожий на сосну, на верхушке которого плоды сплетались в форме гнезда. Длинные ветви банкерии с соцветиями, в которых скрывались съедобные плоды, - представим себе кустик земляники, где каждая ягодка с яблоко. И среди этого разнообразия всевозможные нынешние южные растения: хлебное и коричное дерево, банановая пальма и амбра, которые распространяли аромат, роняли цветы, предлагали плоды, проливали мед; сочившиеся янтарной смолой деревья, которые росли из земли пучками, словно густая трава, как тростниковые заросли, и были затканы, перевиты цветущим вьюном; наверху пестрели предки современной омелы, контрастные по цвету с листьями, снизу лежали мхи, похожие на волосы фей, а под ними, в глубоком мраке, таились пятнистый аронник и желтый рогатик. Не было на земле ни одной плешинки, которую бы природа щедро не прикрыла всей своей красой; и какой потрясающей красой!





Воображение, поэтическая фантазия не в силах все это выразить, приходится прибегнуть к помощи цифр. А для науки это просто и ясно, как дважды два. Если бы весь нынешний дремучий лес превратился бы в уголь, то соотношение его с тем углем, что лежит под ним, равнялось бы отношению семи линий {линия - мера длины, равная 0,1 дюйма} к двадцати одному футу {фут - мера длины, равная 12 дюймам, или 30,5 см}, иначе говоря: помножь нынешние лесные дебри на четыреста тридцать два - и перед тобой возникнет лес вчерашний.





Земле действительно необходимы были тогда обитатели-гиганты, - ведь если бы не существовало в том мире мамонта, пройти по ней смогла бы разве лишь мышь, которая проскальзывала в зарослях, да обезьяна, прыгавшая по верхушкам и веткам деревьев.





Натуралисты называют обитателей минувшего мира толстокожими (Pachydermis). И в нашу эпоху проникли некоторые их мелкие виды: слоны, носороги, бегемоты, тапиры, буйволы и абесские голые собаки. Все толстокожие обладали черной окраской, редкой щетиной и плотным панцирем из кожи. Эти гиганты покоятся под нами в глинистом слое. Сиватерии с четырьмя двухсаженными рогами, два из которых устремлены вперед, а два отогнуты назад, мегатерии со ступнями тяжелее головы, динотерии со слоновьим туловищем и двумя склоненными книзу бивнями, мастодонты - слоны с четырьмя бивнями, причем два верхних были скорее рогами - саженным оружием, которое росло прямо из черепа.





Но царем всех зверей, господствующей династией был, несомненно, мамонт!





Своей тушей, весом в четыреста центнеров, он продирался сквозь дебри, прокладывая себе путь от сибирских просторов, куда ходил лизать соль, до пресных иберийских вод. Мамонты были первопроходцами вчерашнего мира.





Существовали у них самостоятельные государства, содержали они и регулярные армии; семья из двадцати, тридцати, сорока животных занимала определенную территорию, которая была их владением и на которой они поддерживали порядок. По кличу вожака все собирались вместе, в минуты опасности защищали друг друга, путешествовать отправлялись стадом, выставляли боевое охранение, сражались по боевому плану и всегда бодрствовали. Мамонты никогда не ложились.





Уже в ту эпоху в животном мире водились свои нарушители порядка и кровожадные грабители: пещерная гиена, гигантская собака, самый прожорливый злодей - пещерный медведь и самый чудовищный из всех хищников - саблезубый тигр, который вдвое больше королевского тигра; от них мамонтам приходилось защищать беспомощных подданных: беднягу хилобата с двухсаженным туловищем и стальными когтями, умевшего только ныть да охать, неуклюжего милодонта, потомки которого в позднейшие эпохи превратились в благородное животное хиппотерий - предка современной лошади.





А кроме того, в мире мамонтов были и свои бунтари. Чудовища, оставшиеся от прошлых веков. Поздние отпрыски вымерших видов, которые все еще верили, что новый переворот на земле восстановит их права: всевозможные виды ящеров, у которых хотя и было достаточно зубов, но прокусить ими толстую кожу своих врагов они не могли и поэтому скрывались в воде. Птеродактили со змеиной шеей, головой крокодила, крыльями летучей мыши и четырьмя лапами с плавательными перепонками между пальцами: некогда они царили в водах, небесах и на суше, а ныне не властвовали нигде и поэтому лишь по ночам пролетали по воздуху.





И, наконец, существовали в том вчерашнем мире неуклюжие вредители, вроде палеотерия: он был нескладной тварью, на носу у него росли два огромных рога, которыми он подрывал корни плодоносных пальм, так как не имел иных орудий, с помощью которых мог бы достать с дерева плоды.





Среди всех этих существ семейство мамонтов призвано было поддерживать порядок.









Но где же этот чудесный пейзаж? Да здесь, под нами. Быть может, в долине реки Жиль? Или в оравицком бассейне? Или в горах Печа? Или в ноградском высокогорном районе? Нет, он в ста пятидесяти футах под зеленеющей сейчас лужайкой!





* * *



В дремучем лесу прозвучал жалобной крик хилобата - ленивца первобытных времен.





Это был такой же, как и сейчас, ленивый зверь с крепкими когтями и слабыми зубами, отличавшийся от нынешнего лишь величиной - он достигал двух саженей. Существом он был безвредным, питался древесными листьями. Вскарабкаться на дерево было для него великим трудом. На это уходил день. Но еще сложнее было спуститься. Вверх-то он с грехом пополам взбирался, когда бывал голоден, однако, наевшись, слезть уже был не в силах. Поэтому он и оставался на дереве до тех пор, пока вновь сильно не проголодается, совсем не отощает, а тогда, зацепившись крепкими когтями передних лап за объеденные ветви, начинал раскачиваться и кричать, словно умоляя какую-нибудь милосердную душу прийти и снять его.





Впрочем, он и кричать ленился, только охал на рассвете да на закате. В наше время индийцы называют его лесными часами, своими стонами он возвещает о восходе и заходе солнца.





Солнце опускалось за бесплодные базальтовые скалы, еще не одетые природой, и до самого горизонта на востоке окрашивало небо в огненно-алые тона: там, в сизой дымке, увеличенная, как в телескопе, поднималась луна с медно-красным ликом. Быть может, в то время еще бушевали ее вулканы - «Птоломей», «Гиппарх» или «Платон», которые, по наблюдению астрономов, были раскалены еще двести лет назад.





На крик ленивца - «ай» - сердобольное существо, желавшее ему помочь, и в самом деле появилось.





Из зарослей водяных кипарисов, где он проводил целые дни, продирался палеотерий, первобытный носорог. Его толстая, заскорузлая кожа, облепленная паразитировавшими на нем болотными улитками, болталась на трехсаженном нескладном туловище, будто широкий панцирь. На носу чудовища красовались два двойных рога высотой в три фута - его оружие, заступ и мотыга. Палеотерий питался травой и корнями растений. Не брезговал он ни чилимом, ни рогульником, ни водяным орехом, но особое предпочтение отдавал лакомству, которое росло на суше, на ореховых пальмах. Вот только взобраться на них он не мог. Да и крючка у него не было такого, как у динотерия, чтобы притянуть крону пальмы к себе, - силы-то у него хватило бы; и руки на носу, как у мамонта, не было, - не мог он поэтому с пятисаженных деревьев плоды собирать. Но самая главная беда - подслеповат он был, слабые глаза днем не выносили света, а ночью он не мог разглядеть орехов.





Но зато он был чрезвычайно сообразителен. Знал, что ленивец только листья обгладывает на плодоносных пальмах. А откуда знал? Это тайна. Я так же не могу раскрыть ее. как не могу ответить на вопрос, откуда бабочке яблоневой гусеницы известно, что личинки нельзя откладывать на листьях сорта «белый налив», так как почки на этом дереве распускаются лишь в конце мая и гусеница может погибнуть от голода.





Так или иначе, но носорог знал, что ленивец не ест орехов с пальмы: слишком это утомительное для него занятие.





Поэтому, заслышав крики висящего на дереве ленивца, он уже знал, что сейчас встретит «своего человека», и спешил помочь и ему и себе.





Ленивец, уцепившись железными когтями за прекрасную пальму, раскачивался в воздухе; носорог подошел к дереву и прежде всего начал тереться о него боком. Приятно было содрать с себя улиток, прилепившихся к нему в иле, словно репейник к свинье. От этого пальма с висевшим на ней ленивцем начала сильно раскачиваться. Ленивцу, вероятно, очень нравилось такое качание, которое не стоило ему труда.





И тогда носорог острыми рогами начал вырывать ветвистые корни пальмы, чтобы повалить дерево на землю.





Такой метод хозяйствования был весьма порочен и достоен всяческого осуждения.





Работа носорога требовала времени. Наступила ночь, и при свете луны появились ночные обитатели.





Из своего дупла выбралась рептилия, которая долго воображала, будто она тоже птица, потому что у нее есть крылья, птичьи лапы и длинный клюв; но она вдобавок к этому обладала еще крокодильим хвостом и ушастой лошадиной мордой. Таким образом, рептилия уже просто не знала, к какому виду она принадлежит, и выходила подивиться на собственные следы в сырой глине.





Вылезал с плеском из болота запоздалый потомок птеродактиля, вертел приставленной к лебединой шее крокодильей головой с разинутым ртом и шуршал в воздухе кожаными крыльями: а вдруг удастся взлететь?





Выползал на берег гигантский трионикс, первобытная черепаха, и, пожалуй, даже не черепаха, а скорее панцирная ящерица с длинной вытянутой шеей и острым чешуйчатым хвостом под крепкой щитовидной броней; она пыталась зарыть в песок свои яйца размером с человеческую голову: а вдруг солнцу еще удастся их «высидеть»?





Все они были уже чужаками в эпоху плиоцена.





А из прибрежных зарослей выползал на брюхе ночной разбойник-душитель, саблезубый тигр - гигантская кошка, которая убивала слона, если встречалась с ним один на один, тащила в свою берлогу зубра и горящими глазами высматривала в ночных дебрях добычу.





Птеродактиль для тигра лакомый кусочек. У него мягкая, жирная от питания рыбой кожа; вот только врасплох его захватить трудно. Слух у него тонкий. Он различал шаги существ, рожденных в неозойскую эру, и, распознав по шороху тигра, кидался назад, в болото. Крылья теперь служили ему скорее для плаванья, чем для полета.





А вот на трионикса можно напасть внезапно, он ведь глух. Когда он задними лапами зарывал в песок свое яйцо, тигр одним прыжком оказался у него на спине.





Первобытной кошке было знакомо и это мясо - сочное и вкусное. Пища господ.





Только трионикс был не такой черепахой, как прочие. У него было оружие - хвост. Моментально втянув под широкий панцирь голову и четыре лапы, он, словно железным бичом, принялся избивать чешуйчатым хвостом напавшего на него врага. Саблезубый тигр не был готов к подобному приему. Другие черепахи позволяли перевернуть себя на спину, а потом уже можно было, как аз тарелки, лакомиться их вкусным мясом, а эта, оказывается, и драться умеет. И сдачи ей не дашь. У нее броня: когти сквозь нее не проникают.





Тем временем носорог повалил пальму. Ленивец шлепнулся наземь и остался там лежать. Будет ждать утра, чтобы подняться с земли.





Носорог накинулся на грозди фиников и принялся пожирать лакомство с поваленного дерева, весело похрустывая твердыми, будто железными, косточками.





Этот звук привлек внимание свирепого хищника. А там что подворачивается? Черепаху придется оставить в покое - слишком уж дорогое удовольствие, - быть может, попадется добыча полегче? Ага, ленивец и носорог, Ленивец пожива нетрудная, но блюдо не из заманчивых: тощий, поджарый, невкусный. А мясо носорога похоже на коровье. Особый деликатес - его ступни. Но он тварь грубая. И шкура у него толстая.





Однако и носорог заметил разборчивого врага, а у него, как у свиньи, была привычка, завидев неприятеля - особенно во время еды, - не дожидаться его атаки. Носорог любил поесть спокойно и тех, кто ему мешал, гнал прочь. Он даже не посмотрел - все равно он плохо видел, - кто этот невежа. Какой зверь уставился на него огненным глазом? Носорог прекрасно знал, что нападающий спереди противник ему не страшен, поэтому он бросился прямо на врага.





Тигр, не дожидаясь, пока этот безумец растопчет его, отскочил, сошел с его пути, а чудовище в кожаной рясе, весело похрюкивая, с великим торжеством вернулось к прерванному ужину.





Но тигр не убежал. Он притаился в зарослях за спиной носорога и, когда тот с особым удовольствием захрустел сладкими косточками, сделал громадный прыжок и оказался у него на спине.





У палеотерия шкура была очень толстой, но все же тигриные когти проникают сквозь нее, а зубы хищника могут вонзиться в чувствительное местечко. Однако и эта опасность еще не была смертельной. Толстокожее чудовище, неся на себе другое чудовище, вцепившееся ему в спину, бросилось в болото и погрузилось на дно. А закончилось это так: носорог мог пробыть под водой дольше, чем сухопутный разбойник, поэтому тигр вынужден был прекратить борьбу и, голодный, с пустым желудком, выплыл на берег.





Безуспешная охота разгневала тигра. За это время и трионикс успел скрыться. Кроме ленивца, никого не осталось.





Что ж, если все прочие исчезли, примемся за тебя! И тигр кинулся на ленивца.





Тот не стал спасаться бегством, он как упал с пальмы, так и лежал на спине, раскинув лапы. Но как только тигр зубами вцепился ему в грудь, ленивец поднял все четыре цепкие, твердые, жилистые лапы со стальными когтями, сомкнул их над хищником и с такой силой прижал его к себе, что тот словно в железные колодки угодил.





Тигр яростно извивался и подскакивал, а вместе с ним взлетала и его жертва. Когда тигр кусал врага, тот сильнее сдавливал ему когтями шею, а тигриные ребра трещали так же, как и кости его жертвы от укусов хищника. Страшным зверем был этот ленивец, только характер у него был пассивный.





Вдруг их борьбу прервал громовой рев. Словно вихрь подул в гигантскую трубу.





Сцепившиеся враги от испуга выпустили друг друга. Саблезубый тигр вскочил; даже ленивец поднялся и флегматично прислонился к стволу дерева.





По проложенной в дремучем лесу тропе, окаймленной стенами из пальм и пиний, приближалась полная достоинства фигура: царь плиоцена - мамонт...





Истинный царь!





Огромная фигура сажени в четыре высотой; могучая голова, широкий, выпуклый лоб. Два бивня, как у слона, были загнуты вверх в форме рогов; хобот тоже был похож на слоновый, но вдвое больше и отличался еще тем, что весь зарос густой шерстью; лоб и спину покрывала свисающая по бокам плотная волнистая грива, придававшая всей фигуре устрашающий, величественный вид. А в черной мохнатой гриве, словно придворные, постоянно восседали серебристые цапли, не подпускавшие к их величеству раздражавших его насекомых.





Здесь пролегала Мамонтова тропа - она вела к пресному ручью, который вытекал из леса и впадал в озеро. Сюда обычно ходили по ночам колоссы первобытного мира.





Впереди шел вожак, а вслед за ним по узкой протоптанной ими дорожке двадцать четыре таких же гиганта.





Когда саблезубый тигр, освободившись от объятий упрямого врага, увидел перед собой наводящего страх владыку, голод, гнев, все постигшие его неудачи вызвали у хищника прилив слепого бешенства. Он жаждал крови! Свою досаду, обиды, нанесенные ему меньшими, жалкими тварями, он хотел выместить на самом могучем, самом ненавистном существе.





Собрав все свои силы, напружинив мышцы, он прыгнул на голову сурового колосса.





Мамонт спокойно, невозмутимо поднял хобот, с молниеносной быстротой взмахнул им навстречу летевшему к нему в неистовом прыжке хищнику, ухватил тигра поперек туловища и, перевернув его в воздухе, швырнул перед собой на землю.





И на голову оглушенного зверя поставил могучую ногу. Постоял минуту неподвижно. И вдавил голову тигра в землю. И пошел дальше. Даже не оглянулся. «Ты был и тебя нет!» От кровожадного разбойника остался вдавленный в мягкую землю размозженный череп с отпечатком ноги мамонта.





Все стадо колоссов в лунном свете продолжало шествовать по пальмовой дороге к пресной воде.





Когда они дошли до вытоптанной площадки, где носорог повалил пальму, тигр сражался с носорогом, а потом и ленивец боролся с хищником, вожак мамонтов споткнулся о ствол вырванного из земли дерева.





Словно легонький стебелек, приподнял он своим страшным хоботом пальму, показал ее стаду и взревел.





В ответ прозвучал рев его спутников.





Злоумышленник совершил преступление совсем недавно!





Это он - истребитель пальм и плодовых деревьев, злостный враг республики!





«Он будет наказан!» - грянул общий рев.





Грозные колоссы, сбившись на вытоптанной площадке, что-то забормотали. Они составляли военный план.





Затем одна группа животных двинулась направо, другая - налево. Несколько мамонтов во главе с вожаком остались на месте.





Спустя короткое время прозвучал сигнал - рев удалившихся животных.





И тогда со всех сторон мамонты двинулись к болоту и погрузились в него по самую шею.





Преступник, которого общество решило покарать, спал на каком-то островке в бамбуковых зарослях, где было так приятно омывать в теплой воде раны, нанесенные когтями тигра.





Раздавшиеся со всех сторон громкие боевые кличи врагов предупредили носорога об опасности.





Но он не испугался.





Он не имел никакого отношения к царской фамилии; его семейство не было плодовитым, не было сплоченным. Он даже с подругой своей никогда не ходил вместе, но и один никого не боялся.





Он хорошо знал, что мамонт в четыре раза больше его. Но его это не заботило. Он знал, что мамонты обычно ходят стадом. Пусть ходят! Даже если их явится сорок, он и тогда сумеет прорваться и спастись. Он бегает в три раз быстрее мамонта. Его не волнует, что тот царь: ведь где бы они ни сталкивались, погибал мамонт, а не он. Носорог подлезал под мамонта, вонзал ему в брюхо рога, опрокидывал его и топтал. Мамонт не мог его убить ни бивнями, ни хоботом,





Но строптивое чудовище не было готово к новой военной хитрости врага. Мамонты атаковали противника, шагая прямо по воде. А вода меняла соотношение сил.





На суше носорог бегал лучше врага, но пловцами они были равными.





На земле он мог подлезать под мамонта, в воде они встретятся лицом к лицу.





Если носорог погрузится в воду, вода ослабит силу его ударов - ему надо на что-то опираться ногами, чтобы удары достигали цели.





А кроме того, он был один против двадцати пяти.





Палеотерий понял, что его ожидает неравный бой. Враги окружали его, плывя с высоко поднятыми хоботами; носорог метался в их кольце и, поднимая из болота нос с двойными рогами, фонтаном выпускал из ноздрей струи воды.





Он попытался вырваться из окружения. Бросился на ближайшего врага. Мамонт спокойно подпустил его к себе и, в тот момент, когда носорог оказался рядом, ударом хобота загнал его под воду.





Палеотерий получил урок гидравлики. Если над водой деятельность мышц проявлялась в полную силу, то под водой она парализовалась. В воде вес животного был ничтожен.





А когда носорог вынырнул, его уже ожидал другой враг, снова погрузивший его ударом под воду.





Носорог умел нырять, оставаясь внизу по нескольку минут, но его организм не был приспособлен к тому, чтобы непрерывно находиться под водой, не имея возможности набрать в легкие воздух.





А враги не позволяли ему ни на минуту высунуться из воды; они все сужали круг, палеотерий беспомощно барахтался между ними, а они без передышки загоняли его своими хоботами под воду. Так сражались они всю ночь напролет, до зари. Наконец палеотерий всплыл брюхом кверху.





Тогда мамонты подняли головы и с торжествующим трубным ревом выбрались из болота, оставив в нем мертвого врага.





Из леса донеслись стоны хилобата, возвещавшего рассвет. Ленивец все еще продолжал стоять, опершись передними лапами о дерево: он так и не сдвинулся с места.





Победоносно разгромив внешних и внутренних врагов общества, загнав обратно в норы таившийся во мраке заговор, их величества пропели торжественный «Те деум» {«Тебя, господи, славим», лат.}, могучим трубным ревом приветствуя восходящее солнце, а затем удовлетворили свою жажду, напившись чистой речной воды.





Время до полудня они посвятили заботам о своем цивильном листе. Сборщиков налогов мамонты не держали, сами стряхивали иголки с хвойных деревьев, сами срывали метелки с лиственниц - так они покрывали свои дневные издержки. Дефицита у них обычно не бывало.





Днем, когда сильно припекало солнце и постоянно сидевшие на спинах мамонтов серебристые цапли-телохранители уже не в состоянии были отгонять от своих повелителей бесчисленные армады наглых шмелей и слепней, их величества возвращались в свой прохладный дворец для полуденного отдыха.





«Прохладный дворец» представлял собой большую круглую площадку, вытоптанную мамонтами в чаще пальм и шоколадных деревьев. Росшие вокруг гигантские раскидистые деревья сплетались над ней, образуя зеленый купол храма, покоившийся на тысяче живых колонн с коринфскими и браминскими капителями из пальм и хвощей.





Таков был царский дворец.





Их величества длинными хоботами с наслаждением втягивали в себя напоенный ароматом цветов кислород, выделяемый лесом: вероятно, отсюда и возникла у индийских султанов идея наргиле.





Мамонты проводили время в веселых развлечениях.





Перед ними с уморительными прыжками, пантомимой и клоунадой выступали четверорукие орангутанги - шуты первобытного мира, шестолазы и канатные плясуны. Были среди них великолепные акробаты и знаменитые жонглеры, которые подбрасывали в воздух орехи и ловили их на лету. И клоуны были отменные. Труппа имела при себе чудо-доктора - обезьяну, знавшую толк в листьях, которыми она, разжевав их, лечила раны от укусов. Артистам доктор был необходим.





Затем выступали певцы. Концерт первобытных соловьев, оперение которых превосходило роскошью одежду райских птиц, дроздов с павлиньими хвостами и птиц-флейт, навевал на царей сладкий сон, а в это время на колышущихся ветвях в гнездышках из перьев пара небесно-лазоревых голубей с золотисто-желтыми хохолками, воркуя, предавалась любовной идиллии, пестрая армия бабочек отплясывала волшебный танец, а проникавшие сквозь листву золотые лучи солнца освещали эту картину.





Потом всех начинали перекрикивать расположившиеся на ветках полчища попугаев. Они были неутомимыми ораторами. Устраивали на деревьях настоящие парламентские заседания. Их величества разрешали попугаям выговориться и, стоя, тихонько подремывали, делая вид, будто внимательно и серьезно прислушиваются к перебранке спесивых птиц.





Приходили и жалобщики, которых тоже надо было выслушивать. Гигантский сумчатый кенгуру пролезал под ветками, горестно мяукал: вот ведь беда у него какая, мало того что на поденщину надо ходить, так еще приходится двух малышей в сумке на груди таскать, пока не вырастут. Их величества снисходительно успокаивали беднягу: на следующий год, мол, все будет по-другому.





Приползал на животе первобытный муравьед, целовал руки-ноги их величества, просил разрешения припасть к стопам и полизать их, мол, из чувства покорности и благоговения, а кроме того, очень уж много прекрасных, крупных муравьев на них налипло. Их величества и его принимали с благосклонно опущенными хоботами.





Интересовались мамонты и успехами отечественной индустрии. Как продвинулась работа термитов, воздвигающих чудо-замок? Уже сотый этаж возводят они из превосходной твердой глины и извести, с тысячью коридоров, миллионом комнат. Потомкам на диво! А оса-плотник, какую по счету крышу склеивает для своего просторного павильона? Удивительный это мастер, работает без инструмента, без помощи рук! Вполне заслуживает медали первой степени!





Крест в награду полагается и другому ремесленнику, пауку-ткачу, умеющему изготовлять восхитительные ткани из крученого шелка; ими были перевиты ветви царского дворца, и там застревали бессовестные мухи и слепни. Этот мастер поистине должен быть удостоен наградного креста «honoris causa» {букв, «ради почета», за заслуги, - например, ученая степень, присуждаемая без защиты диссертации (лат.)}.





Змей тогда не водилось. Они наши современники. Это мы придумали дьявола.





Мамонты были избавлены от неприятностей, вытекающих из общения с ними.





После дня трудов и развлечений цари со всем своим двором отправлялись к соленому источнику, что было необходимо для правильного пищеварения.





Соль уже тогда была королевской монополией, у источников мамонты выставляли своих часовых, а прочая публика пользовалась лишь солеными озерами, платя за это определенный процент в виде получаемых в бок тумаков.





Здесь в сладких, вернее, соленых наслаждениях мамонты дожидались вечера, а когда он наступал, появлялись освещавшие ночь «светляки», и вместе с певучими «цикадами» самые выдающиеся ораторы-попугаи устраивали серенады при свете факелов.





Ночной лес заполнялся летающими звездами, и в глазах мамонтов отражалась яркая иллюминация прошедшего победного дня.

Дата сообщения: 08.08.2008 14:09 [#] [@]

Порисовать надо будет после прочтения



Потом может выложу свои соображения

Дата сообщения: 08.08.2008 14:12 [#] [@]

Alex "Wer Graf&, спасибо за внимание!





Городская легенда.





В XIX веке в Москве было популярным жестокое зрелище - травля волка. Устраивали ее на Ходынке, где обычно проводились бега и скачки. Приходили посмотреть на травлю и заядлые охотники, и просто любопытные. Многие зрители к тому же участвовали в тотализаторе. Ставили на то, сколько времени продержится волк, останется ли он жив. Однако, как правило, свора борзых хищника растерзывала.



Время от времени звучали призывы запретить кровавое представление. Но людям говорили, что это необходимо для натаскивания молодых собак. Так что у организаторов травли не было проблем ни с властями, ни с привлечением публики. Был у них только один повод для беспокойства - появление Алены, прозванной Волчья Заря.





Сказывали, что жила эта красавица где-то у Калужской заставы. Чем она на хлеб зарабатывала, никто толком не знал. Одни говорили, будто она фельдшерица, другие - потомственная гадалка и ворожея, третьи - актриса, бросившая сцену. Приходила Алена на Ходынку не часто. Но при ее появлении неизменно творилось что-то странное: то собаки поджимали хвосты и шарахались от волка, то набрасывались друг на друга, забыв о сером хищнике. Как ни старались псари и охотники навести порядок - ничего у них не выходило. А бывало и того хуже: затравленный, изнуренный зверь вдруг нападал на борзых. Распоров нескольким собакам глотки, волк перемахивал через заграждение и уносился прочь. Пытались устроить погоню за ним, но лошади под охотниками шалели: топтались на месте, поднимались на дыбы и ржали от страха. Перепуганная публика спешила покинуть Ходынку. Только Алена - Волчья Заря громко хохотала, отчего людям делалось совсем жутко.





Стали думать, как отвадить Алену. Подсылали городового, но он не нашел, к чему придраться. Наняли шпану, чтобы напугать как следует - тоже не помогло. Когда подступились к Алене ходынские босяки, взглянула она на них и прошептала:



- До чего же вы ненавидите друг друга, лихие молодцы! Сколько же вы кровушки пролили - даже землица не может впитать ее!



После этих слов молодцы повыхватывали свои кастеты - и давай ни с того ни с сего друг другу кровь пускать! Да так, что на земле действительно образовалась лужа.



Указали на Алену известному карманнику: пусть обчистит ее и отобьет охоту появляться на Ходынке. Запустил "щипач" руку в карман Алениного тулупчика и взвыл от боли. Отскочил, глянул на окровавленные пальцы - а они будто звериными огромными клыками изорваны.



Призвали на помощь одну пресненскую ведьму, но и та не смогла одолеть Алену. Увидела Волчья Заря колдунью в толпе и сама подошла к ней:



- На тебе, бабушка, неразменную, необроненную монетку. Серебро очистит твои помыслы. Теперь только добро творить сможешь…



Глянула старуха на денежку и вся затряслась от досады. Хотела выбросить, а монета словно приросла к ладони. Так и ушла ведьма восвояси.





И покатилась тогда по Ходынке молва: да Алена - сама ведьма! По ночам превращается в волчицу, сводит с ума борзых собак и пугает охотничьих коней. Кончилось терпение у хозяев псарен, собрались они и отправились к Калужской заставе искать дом колдуньи - волчьей защитницы. Отыскали и подожгли со всех сторон. Только Алены в доме не было. Появилась она вдруг позади толпы поджигателей.



- Не поможет вам этот огонь! Скоро волком завоет вся Русь! А вы и до этого не доживете!



Сказала так и скрылась в переулочках-закоулочках. С тех пор ни на Ходынке, ни в других местах ее больше никто не видел. И что стало с поджигателями, тоже никто не знает. А кровавое увеселение вскоре запретили.





Дошел только слух до наших дней, будто художник Васнецов несколько раз переделывал своего "Ивана-царевича на сером волке". Что-то не нравилось ему в лице невесты на картине. А когда Виктор Михайлович наконец выставил свою работу, знающие люди заохали, зашептали:



- Да это же Алена - Волчья Заря!



Спрашивали об этом у художника, но он отмалчивался или переводил разговор на другую тему.

Дата сообщения: 10.08.2008 01:55 [#] [@]

Chanda



Мне очень понравилось!!! Smile Где ты такое находишь?

Дата сообщения: 10.08.2008 03:36 [#] [@]

Первая - бабушка подарила на четырёхлетие книжку, Вторая - год назад захотелось узнать, что ещё написал Мор Йокаи, кроме "Венгерского набоба", "Цыганского барона" и "Саффи". А легенду нашла на одном из форумов. Выложивший её человек ссылался на дореволюционный журнал.

Дата сообщения: 10.08.2008 18:33 [#] [@]

Ганс Христиан Андерсен



СУДЬБА РЕПЕЙНИКА







Перед богатой усадьбой был разбит чудесный сад с редкостными де-



ревьями и цветами. Гости, приезжавшие к господам, громко восторгались



садом. А горожане и жители окрестных деревень специально являлись сюда



по праздникам и воскресеньям и просили позволения осмотреть его. Прихо-



дили сюда с тою же целью и ученики разных школ со своими учителями.



За забором сада, отделявшим его от поля, рос репейник. Он был такой



большой, густой и раскидистый, что по всей справедливости заслуживал



название куста. Но никто не любовался им, кроме старого осла, возившего



тележку молочницы. Он вытягивал свою длинную шею и говорил репейнику:



- Как ты хорош! Так бы и съел тебя!



Но веревка была коротка, никак не дотянуться до репейника ослу.



Как-то раз в саду собралось большоее общество: к хозяевам приехали



знатные гости из столицы, молодые люди, прелестные девушки, и в их числе



одна барышня издалека, из Шотландии, знатного рода и очень богатая. "За-



видная невеста!" - говорили холостые молодые люди и их маменьки.



Молодежь резвилась на лужайке, играла в крокет. Затем все отправились



гулять по саду. Каждая барышня сорвала цветок и воткнула его в петлицу



своему кавалеру. А юная шотландка долго озиралась кругом, выбирала, вы-



бирала, но так ничего и не выбрала: ни один из садовых цветов не пришел-



ся ей по вкусу. Но вот она глянула через забор, где рос репейник, увида-



ла его иссиня-красные пышные цветы, улыбнулась и попросила сына хозяина



дома сорвать ей цветок.



- Это цветок Шотландии! - сказала она. - Он украшает шотландский



герб. Дайте мне его!



И он сорвал самый красивый, исколов себе при этом пальцы, словно ко-



лючим шиповником.



Барышня продела цветок молодому человеку в петлицу, и он был очень



польщен, да и каждый из молодых людей охотно отдал бы свой роскошный са-



довый цветок, чтобы только получить из рук прекрасной шотландки репей-



ник. Но уж если был польщен хозяйский сын, то что же почувствовал сам



репейник? Его словно окропило росою, осветило солнцем...



"Однако я поважнее, чем думал! - сказал он про себя. - Место-то мое,



пожалуй, в саду, а не за забором. Вот, право, как странно играет нами



судьба! Но теперь хоть одно из моих детищ перебралось за забор, да еще



попало в петлицу!"



И с тех пор репейник рассказывал об этом событии каждому вновь рас-



пускавшемуся бутону. А затем не прошло и недели, как репейник услышал



новость, и не от людей, не от щебетуний пташек, а от самого воздуха, ко-



торый воспринимает и разносит повсюду малейший звук, раздающийся в самых



глухих аллеях сада или во внутренних покоях дома, где окна и двери стоят



настежь. Ветер сказал, что молодой человек, получивший из прекрасных рук



шотландки цветок репейника, удостоился получить также руку и сердце кра-



савицы. Славная вышла пара, вполне приличная партия.



- Это я их сосватал! - решил репейник, вспоминая свой цветок, попав-



ший в петлицу. И каждый вновь распускавшийся цветок должен был выслуши-



вать эту историю.



- Меня, конечно, пересадят в сад! - рассуждал репейник. - Может быть,



даже посадят в горшок. Тесновато будет, ну да зато честь-то какая!



И репейник так увлекся этой мечтою, что уже с полной уверенностью го-



ворил: "Я попаду в горшок!" - и обещал каждому своему цветку, который



распускался вновь, что и он тоже попадет в горшок, а то и в петлицу - уж



выше этого попасть было некуда! Но ни один из цветов не попал в горшок,



не говоря уже о петлице. Они впивали в себя воздух и свет, солнечные лу-



чи днем и капельки росы ночью, они цвели, принимали визиты женихов -



пчел и ос, которые искали приданого - цветочного сока, получали его и



покидали цветы.



- Разбойники этакие! - говорил про них репейник. - Так бы и проколол



их насквозь, да не могу!



Цветы поникали головками, блекли и увядали, но на смену им распуска-



лись новые.



- Вы являетесь как раз вовремя! - говорил им репейник. - Я с минуты



на минуту жду пересадки туда, за забор.



Невинные ромашки и мокричник слушали его с глубоким изумлением, иск-



ренне веря каждому его слову.



А старый осел, таскавший тележку молочницы, стоял на привязи у дороги



и любовно косился на цветущий репейник, но веревка была коротка, никак



не добраться ослу до куста.



А репейник так много думал о своем родиче, репейнике шотландском, что



под конец уверовал в свое шотландское происхождение и в то, что именно



его родители и красовались в гербе страны. Великая была мысль, но отчего



бы такому большому репейнику и не иметь великих мыслей?



- Иной раз происходишь из такого знатного рода, что не смеешь и дога-



дываться об этом! - сказала крапива, росшая неподалеку. У нее тоже было



смутное ощущение, что при надлежащем уходе и она могла бы превратиться



во что-нибудь этакое благородное.



Прошло лето, прошла осень. Листья с деревьев облетели, цветы стали



ярче, но почти без запаха. Ученик садовника распевал в саду по ту сторо-



ну забора: Вверх на горку, Вниз под горку Пролетает жизнь!



Молоденькие елки в лесу уже начали томиться предрождественской тос-



кой, хотя до рождества было еще далеко.



- А я так все здесь и стою! - сказал репейник. - Словно никому до ме-



ня и дела нет, а ведь я устроил свадьбу! Они обручились да и поженились



вот уж неделю тому назад! Что ж, сам я шагу не сделаю - не могу!



Прошло еще несколько недель. На репейнике красовался всего лишь один



цветок, последний, зато какой большой, какой пышный! Вырос он почти у



самых корней, ветер обдавал его холодом, краски его поблекли, и чашечка,



большая, словно у цветка артишока, напоминала теперь высеребренный под-



солнечник.



В сад вышла молодая пара - муж и жена. Они шли вдоль садового забора,



и молодая женщина заглянула через него.



- А вот он, большой репейник! Все еще стоит! - воскликнула она. - Но



на нем нет больше цветов!



- А вон, видишь, призрак последнего! - сказал муж, указывая на высе-



ребренную чашечку, цветка.



- Все-таки он красив! - сказала она. - Надо велеть вырезать такой на



рамке нашего портрета.



Пришлось молодому мужу опять лезть через забор за цветком репейника.



Цветок уколол его пальцы - ведь молодой человек обозвал его "призраком".



И вот цветок попал в сад, в дом и даже в залу, где висел масляный порт-



рет молодых супругов. В петлице у молодого был изображен цветок репейни-



ка. Поговорили и об этом цветке и о том, который только что принесли,



чтобы вырезать на рамке.



Ветер подхватил этот разговор и разнес далеко-далеко по округе.



- Чего только не приходится переживать! - сказал репейник. - Мой пер-



венец попал в петлицу, мой последыш попадет на рамку! Куда же попаду я?



А осел стоял у дороги и косился на него:



- Подойди ко мне, сладостный мой! Сам я не могу подойти к тебе - ве-



ревка коротка!



Но репейник не отвечал. Он все больше и больше погружался в думы. Так



он продумал вплоть до рождества и наконец расцвел мыслью:



"Коли детки пристроены хорошо, родители могут постоять и за забором!"



- Вот это благородная мысль! - сказал солнечный луч. - Но и вы займе-



те почетное место!



- В горшке или на рамке? - спросил репейник.



- В сказке! - ответил луч.



Вот она, эта сказка!

Дата сообщения: 10.08.2008 22:23 [#] [@]

Хороший мир, интересный.Smile) Будет времечко прочту все.Smile))

Дата сообщения: 11.08.2008 01:02 [#] [@]

Александр Чаянов





Необычайные, но истинные приключения графа Федора Михайловича Бутурлина,



записанные по семейным преданиям московским ботаником Х





Ольгуньке, девочке моей родной - чтобы не скучала





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ





Глава I. Начало







"Летят за днями дни крылаты".



Н. Поповский





Догорали дни московского бабьего лета. Белые плотные облака недвижно



стояли на синем, почти кубовом небе. Золото осенних кленов расцвечивало



Коломенское и склоны Нескучного. В воздухе реяла паутина. А по ночам



холодные лунные тени летящих облаков тревожно проносились по дорожкам



московских садов.



Это были последние дни безмятежного московского жития молодого



Бутурлина.



С трепетом необычайным вспоминал он впоследствии эти неповторяемые дни



своей юности.



Он помнил Орлова, который, устав от созерцания кулашных боев и могучего



маха белоснежного Сметанки, часами сиживал на зеленых лугах Нескучного и,



смотря в воду поставленной перед ним серебряной купели - старик уже не мог



поднимать головы, - ловил отражения бесчисленных голубиных стай,



выброшенных с его голубятен в безоблачное небо и белыми облаками реющих над



крестами Новодевичьего и над излучиной Москва-реки.



Это было время, когда Параскева Жемчугова пленяла сердца в Кусковском



театре и двадцать домашних театров московских вельмож безуспешно пытались



оспаривать ее славу; когда Головкин, Теорез и Чефроли наполняли строящиеся



дворцы московской знати полотнами великих мастеров, рожденными под горячим



солнцем Италии и в призрачных туманах Амстердама, а Новиков и Шварц в тиши



масонских лож задумывали планы работ московских мартинистов.



Федору Бутурлину эти дни казались вереницей балов, спектаклей Медоксова



театра и чинных ужинов Аглицкого клуба, где бывал он, сопровождая старика



отца, и где выслушивал скучая суждения былых государственных мужей об



ошибках петербургской политики и кознях иллюминатов.



Кочуя с бала на бал, соперничая с Корсаковым в успехах покорения



сердец, а с Дундуковым в числе выпитых бокалов, Бутурлин мог почитать себя



счастливейшим из смертных, пока в одну из осенних ночей провиденью не



оказалось угодным бросить его в круговорот событий необычайных, выбивших на



многие годы его жизнь из спокойного русла.



На балу у Разумовских со старой теткой княжны Гагариной сделалось



нехорошо, и Марфинька, за которой он более месяца уже ухаживал тщетно, не



кончив контраданса, должна была покинуть бал, едва успев заткнуть за обшлаг



его рукава коротенькую записку.



С трудом разбирая невнятные слова, Федор вновь и вновь перечитывал



четыре строчки, наполнявшие его душу радостью. В волнении необычайном понял



наконец, что Марфинька велела ему быть этою же ночью в два часа у ее балкона



в саду.



Еще не было и двенадцати, и Бутурлин не представлял себе, как вынесет



он вечность двухчасового ожидания.



Сутолока бала его угнетала; его сознание давили мигающие свечи



канделябр, голубые лакеи, бесшумно ступая, разносившие прохладительные



напитки, и толпы девушек, скользивших по лаковому полу амфилады парадных



комнат.



Он невпопад отвечал на вопросы и был бесконечно рад, когда удалось ему



незамеченным выбраться с бала и, кутаясь в плащ, скрыться в осеннюю



холодную темноту улиц Лефортова.



Было холодно и сыро. Луна все чаще и чаще застилалась громадами



надвигающихся на нее туч, и не прошло и получаса, как Федор под струями



тяжелого осеннего дождя уже жалел, что слишком поспешно покинул теплые



комнаты дворца Разумовских.



Порывы ветра не раз сносили с его головы черную шляпу, а развевающийся



плащ, казалось, перестал быть защитою от дождя. Водяные потоки заливали



камзол, и Федор с трепетом соображал, во что обратится его наружность через



час подобного испытания.



Путаясь в темноте в переулках и спотыкаясь о подвертывающиеся под ноги



тумбы, он никак не мог выйти назад к Разгуляю и был несуразно обрадован,



когда среди всеобщего мрака перед ним блеснули ярко освещенные, отпотелые



изнутри окна какого-то дома. Не отдавая себе отчета в том, что он делает,



начал Бутурлин что было сил стучать у его подъезда.





Глава II. Граф Яков Вилимович Брюс







"Начавши играть на Тотус, отказаться



уже от него не можно".



Расчетистый картошный игрок 1796 года.





Дикая ссора с двумя заспанными и насмерть перепуганными лакеями,



хотевшими выбросить Федора на улицу, готова была уже перейти в драку,



когда звуки серебряного колокольчика приостановили недвусмысленные намерения



встревоженных охранителей.



Через минуту старик камердинер, ходивший в комнаты с докладом о



происшедшем, вернулся и сообщил, что его сиятельство граф Яков Вилимович



Брюс изволили закончить вечерние пасьянсы и пред началом утренних просят



гостя к ужину.



Мертвенно-бледные руки старика, держащие не оконченный вязкою чулок, и



все его дряхлое, готовое рассыпаться тело, облеченное в старую потрепанную



ливрею, дрожало от волнения, вызванного необычайностью событий.



Да и Бутурлин, потрясенный именем хозяина, которого почитал умершим еще



при жизни своего деда, чувствовал, как учащенно забилось его сердце, когда



его провели по ряду полупустых комнат, по дубовому полу которых бежали тени



туч, то открывавших, то закрывавших лунный диск.



Однако он овладел собою и бодро вошел в дверь ярко освещенного



кабинета, открытую ему почтительно и в трепете склонившимся лакеем.



- Садись, батюшка Федор Михайлович! Садись! Гостем будешь! - услышал



он дрожащий старческий голос и увидел перед собою за огромным, покрытым



зеленым сукном столом, ярко освещенным двумя мерцающими двенадцатисвечными



канделябрами и заваленным десятками карточных колод, дряхлого старика в



мундире петровских времен, увешанного звездами и орденами и с зеленым



зонтиком на глазах, защищающим старческое зрение от нестерпимо яркого



мигания свеч.



Федор, смущенный происшедшим невероятно, опустился в кожаное кресло.



Старик, тасуя одну за другою лежащие перед ним колоды, смотрел на



Бутурлина из-под зеленого зонтика своим серым упорным стеклянным глазом и



что-то говорил, покачивая головой.



Слова не долетали до потрясенного сознания Бутурлина, и старик, как бы



поняв это, повелительно протянул руку в темноту.



Из полумрака внезапно возник лакей, держащий на подносе два бокала,



очевидно с горячим пуншем, так как пламя голубыми огненными языками



поднималось над ним.



Огненная влага пламенем пробежала по жилам Федора, с первого же глотка



ударила ему в голову, и старик, казавшийся где-то далеко, далеко, вдруг



вырос и приблизился, а слова его старческого голоса со звоном ударяли по



голове.



Из завязавшейся беседы Бутурлин понял, что граф Яков Вилимович, уже



многие десятилетия покинувший свет и лишенный сна, в своем уединении денно и



нощно занят раскладыванием причудливых пасьянсов, находя это занятие не



менее завлекательным и значительным, чем тот жизненный пасьянс, который



довелось ему пережить.



Старческие восковые руки, с длинными желтыми ногтями, трогали



потемневшие от времени и диковинными фигурами разложенные на зеленом сукне



карты, поясняя значение получившихся сочетаний.



Минута бежала за минутой. Голубые мейсенские фарфоровые часы с пузатыми



амурами, стоящие на камине за креслом графа, показывали половину второго, а



старик все говорил и говорил.



Из его бессвязных слов выходило, что он более пятидесяти лет не видал



ни одного живого человека, и в то же время оказывалось, что он доподлинно



знает всю подноготную о всех знакомых и друзьях Бутурлина лучше, чем сам Федор.



При этом выходило как будто бы даже и не так, что старик узнал это из



карт, а как-то иначе... Будто сами карты, разложенные на зеленом сукне



Лефортовского дома, правят незримо человеческими судьбами.



- А как ты, батюшка Федор Михалыч, полагать изволишь, сколько бы дала



графиня Дарья Минишна, чтобы промеж них не пиковая, а червонная десятка



легла? - говорил, усмехаясь, старик и тыкал своим костлявым пальцем в



трефовую даму, окруженную черными мастями.



"Что за вздор!!!" - и Бутурлин поднялся из своего кресла, силясь вырваться



из гнетущего плена.



"Что? Вздор? Карты мои вздор? - желчно закричал старик. - Да если б



ты знал, паскудыш, что здесь разложено! Да если бы ты..." - старик



разразился кашлем, схватился за грудь и, видя, что Бутурлин угрожающе



наклоняется к столу, выхватил из средины пасьянса бубновую даму и закричал в



ярости.



"Не видеть тебе твоей Марфиньки! Анафема!"



Федор в бешенстве сгреб со стола разложенные карты пасьянса в кучу и,



схватив одну за другой несколько колод, начал швырять ими в побагровевшее



лицо Брюса.



Старик с закатившимися глазами полетел на пол замертво; карты вихрями



кружились в воздухе. Свечи зашипели и начали гаснуть, а в открывшиеся



внезапно двери хлынула дворовая челядь с факелами и дрекольем.



Бутурлин, однако, торопился; не принимая боя, вышиб ногою балконную



дверь и вместе с вихрем несущихся в воздухе карт выпрыгнул в ночную темноту.





Глава III. В порывах ветра







"Вообразите богиню любви, когда она вышла из океана;



представьте себе глаза небесного цвета, большие,



томные, сладострастные, губы маленькие, пунцовые,



пленящие милою улыбкой..."



Н. Макаров





Ветви деревьев в графском саду гнулись с треском и били Бутурлина по



голове. Вихрь, как сорвавшиеся с цепи демоны, рвал облака на небе, вывески с



домов, листья с ветвей и все это, перемешиваясь с картами Брюсова пасьянса,



летало в порывах бури перед глазами Бутурлина.



Федор, тщетно кутаясь в плащ и удерживая рукою треуголку, стремился



выйти на Покровку к Гагаринскому дому...



Однако порывом ветра его всегда сшибало с ног, как только он подходил к



нужному повороту. В ушах свистело, и ему казалось даже, что временами он



видит за поворотом улицы на крыше дома толстые щеки надрывающегося



Гиперборея, совсем такого, как его рисуют в книгах космографии и на



старинных картах...



Ветер, ежеминутно менявший свое направление, отдувал его ото всякого



нужного ему поворота. Федор, окончательно выбившись из сил, прислонился к



стене дома и прислушался, как учащенно билось его сердце.



Сквозь порывы бури услышал он, как на Спасской башне пробило два. Час



свидания был упущен. Тщетно проборовшись еще полчаса, он отдался



наконец на произвол бури, и ветер понес его по улицам, как носит по дорожкам



сада осенний кленовый лист; прогнал его сквозь какие-то переулки, пустыри,



бурьяны, снова переулки и вдруг стих. Бутурлин в изумлении оглянулся. Он



стоял посредине какого-то незнакомого ему сада. Черные мокрые стволы лип



окружали его со всех сторон. Порывы бури улетали куда-то вдаль. Падал



крупный осенний мокрый снег.



Перед ним из сырого мрака выплывали слабо освещенные и плотно



занавешенные изнутри окна и стеклянная полуоткрытая дверь.



Федору почему-то показалось, что он в саду Гагаринского дома и там за



этими шелковыми занавесями его ждет Марфинька.



Понял свою ошибку, только когда затворил собою дверь и, вдохнув



насыщенный духами воздух, раздвинул материю занавесок.



Перед ним на краю кровати сидела незнакомая девушка и горько плакала.



Черные пряди ее наполовину распущенных волос падали на тонкое полотно



украшенной кружевами рубашки. Кругом в страшном беспорядке было разбросано



только что снятое платье, казалось, еще хранившее теплоту ее тела.



Комната тонула в каком-то теплом, насыщенном запахом женских духов и



розовой пудры тумане.



Плечи девушки вздрагивали, и она, смотря прямо перед собой широко



открытыми глазами, плакала беззвучно катящимися слезами.



Сердце Бутурлина билось все сильнее и сильнее. Потрясенный до глубины



души, он почувствовал, что вся жизнь его до этой минуты потеряла цену в его



глазах.



Покорный волшебному очарованию, он раздвинул скрывавшие его занавеси и



опустился на колени около незнакомки.



Та вздрогнула, в ужасе посмотрела на него и, когда он попытался что-то



сказать, с неожиданной быстротой приложила палец к губам в знак молчания, а



другою рукою молча, но повелительно показала на дверь.



Федор, забывши, где он и что с ним, схватил ее руку и покрыл поцелуями.



Девушка силилась освободиться и встала. В каком-то пароксизме любовного



опьянения Федор, не сознавая, что делает, не выпустил ее руки и только еще



крепче сжал ее, между ними завязалась напряженная молчаливая борьба.



Вырываясь из непрошенных объятий, девушка неосторожным движением сбросила



ленту со своего плеча, и ее рубашка скатилась на пол.



Федор дико вскрикнул.



Вслед за белоснежной белизной груди перед ним блеснуло тело, все сплошь



покрытое рыбьей чешуей.



Почти тотчас в соседней комнате за дверью послышались тяжелые мужские



шаги, и через мгновение, в которое девушка успела спрятать своего мучителя



за занавесями двери и накинуть на себя какой-то халат, в комнату вошел седой



человек в военном мундире.



На его сердитый окрик девушка ответила что-то, называя старика дядей,



он недоверчиво отвернулся от нее и, подозрительно осмотрев комнату, уже



собрался уходить, как вдруг порыв ветра, ворвавшийся в полуотворенную дверь,



поднял дверные занавеси чуть ли не до потолка, и. Бутурлин оказался лицом к



лицу перед побагровевшим от ярости полковником.



Старик с диким ревом бросился на него, и после нескольких мгновений



ожесточенной борьбы избитый, в разорванном платье Федор вырвался и,



выскочив в сад, убежал, оставив плащ в руках своего преследователя.





Глава IV. Иллюминаты







"В прошедшую ночь найден подле



Вестминстерского Аббатства человек,



неизвестно кем зарезанный".



Н. Макаров





Ветер уже прекратился, но снег валил хлопьями, как в январе.



Руки и ноги Бутурлина коченели, он скользил в снежных сугробах и не



понимал, в какой части города находится.



На какой-то площади наткнулся на спящего стоя будочника. Желая его



разбудить, потянул его за рукав и в ужасе увидел, как будочник, не



разгибаясь, упал навзничь, как кукла, и Федору даже показалось, что у



сторожа под ногами была круглая подставка, как у деревянного солдатика.



Наконец, добрался до реки и несказанно обрадовался, когда из гнилого



тумана пред ним выплыли знакомые очертания Яузского моста.



Пар клубился над черными струями реки. Деревянная настилка моста глухо



и неестественно громко стучала под ногами Федора.



Дойдя до середины моста, Бутурлин в ужасе бросился бежать обратно



- ему показалось, что из черных вод Яузы высунулись какие-то несусветные



хари и, дико хохоча, протягивают к нему свои лапы.



Снежный вихрь и мороз снова охватили его.



Пробираясь из улицы в улицу, он вдруг заметил, что сзади крадутся по



стене две какие-то тени. Он перешел на другую сторону улицы, потеряв в



порывах бури свою шляпу, и бросился бежать к перекрестку, но внезапно



остановился. Из-за угла высунулась чья-то голова и тотчас скрылась. Федор



резко повернулся, сбил с ног напавшего на него из темноты человека, но в тот



же миг почувствовал, что на его голову накинули мешок, схватили за ноги,



повалили и, завязав во что-то мягкое, понесли.



По движениям своего тела и толчкам понял он вскоре, что его втащили по



лестнице в какой-то дом и положили на пол. Через несколько мгновений



почувствовал острую боль в ноге от неосторожно затянутой веревки. Его



развязали и сдернули с головы мешок.



Перед ним за длинным, покрытым черным сукном столом сидело несколько



человекоподобных существ. Их головы были закрыты капюшонами, в прорезы



которых сверкали белки разъяренных глаз.



По железным и золотым эмблемам, лежащим на столе, по семисвечникам,



колеблющимся в руках двух стоящих по бокам и также замаскированных



прислужников, Бутурлину стало до жути ясно, что он был в руках иллюминатов,



само существование которых еще вчера отрицал и почитал вымыслом досужей



фантазии.



Не обращая на него никакого внимания, ужасные фигуры, нагибаясь друг к



другу, обменивались суждениями и излагали в коротких словах свои мнения.



У Бутурлина волосы стали дыбом и на лбу выступил холодный пот, как



только он сумел из доносящихся до него слов уловить содержание их речей.



Вопрос шел даже не о его судьбе. Смертный приговор был, очевидно



установлен заранее. Казавшиеся ему гигантскими, человеческие существа



спорили только о форме казни, долженствующей разорвать его бренную плоть.



Вникая в перипетии дьявольского судоговорения, Федор понял, что его обвиняют



в разрушении астрального плана и гармонии вселенной, в том, что его



дерзновенной рукой пресечены жизненные нити, столетиями сплетенные в



гармонию обществом иллюминатов, что разорваны в клочья сотни семейств, что



благодаря ему страны будут потрясены самозванцем, погибнет славное



королевство и гидра, его пожравшая, потрясет Европу и сожжет Москву, которая



допрежде того будет испытана моровою язвой.



С правого конца стола до него доносилось:



"...понеже есть он зловреднее Ковеньяка надлежит злодея четвертовать,



сжечь и прах оного развеять из четырех пушек в четыре стороны света".



"Отрицаю сие, брат Теодорт! - послышалось слева, - ибо зловредная



субстанция оного, разнесенная Гипербореем по миру, отравит народы!"



Спор разгорался. Федор оглянулся кругом, ища путей к бегству, и



потрясся новым ужасом. Полутемная и пустая совсем зала была лишена окон и



дверей, а за его спиной около дымящихся жаровен с бурлящими на них котлами и



орудиями пытки стояла полуобнаженная стража и палачи, на потных мускулах



которых играли отблески вспыхивающих углей.



Изнемогая от ужаса, Бутурлин упал лицом на пол и заткнул уши, чтобы не



слышать старческий фальцет, объяснявший преимущества колесования над



поядением крысами.



Раздался звон председательского колокольчика. Грубые руки подняли



Федора и поставили на ноги. Ужасные судьи подписывали приговор.



Не понимая половины из медленно читаемых ему фраз, Бутурлин слушал, что



братство иллюминатов, рассмотрев значение содеянного им во время преступного



вторжения в обитель брата Якобия, постановляет - предать дух Сенахериба -



Децимия - Анания - Федора анафеме, а тело его в Федоровом воплощении



залить живым в бочку с воском и направить через Архангельск в подвалы "Red



Star" в Вульвиче, куда и впредь ставить бочки с завешенными в них телами



всех будущих его человеческих воплощений, давая им достигать не выше



семнадцатилетней грани жизненного пути.



С минуту Федор бился в исступлении в дюжих руках палачей, потом



почувствовал себя втиснутым внутрь бочки, на его плечи, шею, руки потекли,



обжигая, струи растопленного воска.



В тот же момент зала наполнилась яростными ударами, шумом голосов и



звоном оружия. Восковой поток прекратился.



Гвардеец, майор Хоризоменов, по приказу ее Императорского Величества



Государыни Императрицы, выследивши преступное и Богу противное тайное



общество иллюминатов, вовремя ворвался с нарядом преображенцев в залу



судилища, помог Бутурлину вылезти из бочки и допрашивал его о случившемся в



то время, как дюжие гвардейцы ловили по комнатам разбежавшихся иллюминатов.



Было около 4 часов утра, когда Федор в сопровождении охранявшего его



гвардейского сержанта подходил к дому своего отца.





Глава V. Бегство







"Царевна, корабли стоят готовы к бегу



И только ждут они тебя одной со брегу".



М. Ломоносов





Швейцар Афанасий, взволнованный и бледный, отворив Федору дверь,



доложил ему, что батюшка ожидали его всю ночь в своем кабинете и просят к



себе, не мешкая.



Михайло Бутурлин, старый генерал, служивший еще при Минихе, встретил



сына неласково и молча приказал ему сесть в кресло.



Федор только теперь, в тишине отцовского дома, когда отлетели все



страшные призраки сегодняшней ночи, понял, что случилось что-то непоправимо



недоброе.



Тишина отцовского кабинета, пристальный взгляд старика и его молчание,



его сухие руки, держащие какой-то конверт, показались ему еще значительней,



еще ужасней, чем все события безумной ночи.



Старик, видимо взволнованный и потрясенный, хотел ему что-то сказать,



но закашлялся и молча протянул через стол сложенную вчетверо бумагу.



Буквы прыгали в глазах Федора, казались ему то бубновой девяткой, то



пятеркой треф и только с большим напряжением воли он мог разглядеть



написанное и в ужасе остолбенел.



Градоправитель Москвы, сам князь Петр Михайлович Волконский, писал его



отцу, что по неисповедимому стечению обязан он завтрашним утром взять под



стражу графа Федора Бутурлина по подозрению в убиении будочника на



Таганской площади. Но, памятуя многолетнюю свою боевую дружбу с графом



Михаилом Алексеевичем допрежде того, его предупреждает, чтобы снарядил он



сына к поспешному бегству, чего ради приложены подорожные, подписанные



задним числом. Саму же записку осторожности для просит сжечь.



Старый граф ни слова не прибавил сыну и, прощаясь с ним надолго, может



быть, навсегда, почел нужным передать ему пакет, из содержания которого



Федор, когда будет в безопасности, сможет узнать семейную тайну, доселе от



него скрываемую, и, сняв с груди медальон с портретом его матери и локоном



ее волос, надел его на шею сына, благословил и отпустил подкрепиться перед



отъездом.



Когда Федор, согнувшись под бременем тяжести навалившихся на него



событий, уходил из кабинета, он видел в мерцании свеч, как слезы беззвучно



катились по восковым щекам старика, а за окнами дома в порывах



возобновившейся бури ему чудился смех Брюсова голоса.



Матреша, черноглазая горничная девка, освещала свечой Федору его путь



по коридорам большого дома еще петровской стройки. Кровь молотком стучала в



его висках, а в глазах, перемешиваясь с несущимися по воздуху картами



Брюсова пасьянса, вставали ужасные видения безумной ночи.



Он чувствовал, как дрожали его локти, и с тоской необычайной впитывал в



последний раз уютную теплоту отчего дома, который должен был покинуть, как



изгнанник, на долгие годы, может быть, навсегда.



У него с тоской сжалось сердце, когда он прошел мимо старого дивана, на



котором он еще так недавно впервые поцеловал руку Марфиньке Гагариной,



посмотрел на домодельные занавеси у окон и с болью необычайной почувствовал,



как дорога ему здесь каждая вещь, каждое пятнышко, даже пуговицы на



ночной кофточке Матреши...



Он посмотрел на ее толстые косы, спускавшиеся до пояса, на ее мерно



подъемлющуюся под кофточкой грудь и будто в первый раз увидел ее...



Удивился, что живучи годы под одною кровлею, не замечал он ранее, как



красивы ее глаза и густо покрасневшие под его взглядом шея и уши... Внезапно



почувствовал, что эта девушка стала для него бесконечно близкой и нужной.



Когда она отворила дверь его спальни, поставила на ночном столике свечу и



хотела с поклоном уйти, он удержал ее за руку.



Она не сопротивлялась, только покраснела еще больше и наклонила голову.



Не сопротивлялась она и тогда, когда он поднял ее на руки и с бьющимся



сердцем понес к кровати, покрывая поцелуями ее шею и обнажившуюся из-под



кофточки грудь...



Уже светало, когда огромная бутурлинская дорожная карета, проехав



Дорогомилово, выбралась на Смоленскую дорогу.





ЧАСТЬ ВТОРАЯ





Глава I. Странствование







Ты был открыт в могиле пыльной



Любви глашатый вековой



И снова пыли ты могильной



Завещен будешь, перстень мой.



Д. Веневитинов





Уже более года молодой Бутурлин колесил по Европе и все еще не мог



понять и свести концы с концами события роковой ночи, разломившей надвое его



жизнь.



Он был в Англии, где по дороге от Гарвича в Лондон ехал со



словоохотливым итальянцем в портшезе и был едва не ограблен конными ворами



под самыми предместьями столицы.



В Лондоне бродил по кондитерским со славным Ричардсоном, видел битву



петухов, ученого гуся и знаменитых кулачных бойцов - Жаксона и



Рейна-ирландца.



В Ковентгардене его не столько поразила игра мисс Сидонс, сколько



искусная перемена декораций, а посещая итальянскую оперу, как вспоминал он



впоследствии, должен был он по обычаю облечься в длинные белые чулки и



треугольную шляпу.



Подъезжая к Парижу, Бутурлин был охвачен радостным трепетом и нервно



перечитывал описания диковинной жизни Нинон Ланкло, мечтая совершить



паломничество на улицу Капуцинов, где жила прелестница. Однако, когда его



карета миновала ворота св. Дениса и углубилась в извивающуюся как ящерица



между трактирами, булочными и мастерскими улицу, полную криков и оживления,



- Федор понял, что действительность превзошла все его ожидания, и на



несколько месяцев потонул в круговороте величайшего из городов и сделался



завсегдатаем кофеен Пале-Рояля, посетителем первых представлений и



покровителем искусств.



В конце лета, наскучив бесцельным содержанием диковинной заграничной



жизни и легкими победами над случайными соседками по гостинице и артистками,



Федор решил провести целый вечер в полном одиночестве, у себя дома. Когда



стемнело и зажгли свечи, он вынул из дорожного сундука отцовский пакет,



забытый в вихре неизведанных наслаждений, и, разложив на столе его



содержимое, стал его рассматривать. С замиранием сердца Федор взял письмо,



написанное дрожащей рукой старого Бутурлина, и прочел потрясшее его



повествование о том, как его отец 45 лет тому назад, услыхав в окрестностях



Фонтенебло крики и выстрелы, прорвался сквозь кусты на поляну и увидел там



разграбленную карету, убитую даму и корзину с маленькой девочкой, ставшей



впоследствии Федоровой матерью и прославленной красавицей Бутурлиной. В



руках убитой найден был кусок бумаги, крепко зажатый между окоченевшими



пальцами, но ни он, ни другие найденные вещи не могли объяснить, кто была



покойная и зачем попала она в кусты около парка великого Франциска.



Помимо судебного протокола о найденной в окрестностях Фонтенебло убитой



женщине, списка бывших при ней вещей, старинной узорчатой золотой цепи и



поблекших лент, нашел он пергаментный конверт и в нем кусок плотной бумаги,



покрытой с одной стороны оттиском деревянной гравюры и печати. Это и был,



очевидно, кусок страницы, вырванной из книги и найденный сжатым в руке его



бабушки.



Перевернув его на другую сторону, Федор заметил на краю разрыва несколько



букв, представляющих собою остатки четырех строк, написанных



когда-то по-латыни.



Жгучее любопытство узнать тайну своего происхождения захватило с этой



минуты Бутурлина безраздельно.



Ученый иезуит, аббат Флори, сказал ему, что страница принадлежит



редчайшей немецкой книге "Ars moriendi", печатанной в середине XV века, и



что для открытия тайны необходимо найти ту самую книгу, из которой она была



вырвана.



Книгу же всего вероятнее найти в монастырских или университетских



библиотеках Германии, так как во всех трех экземплярах этого издания,



известных аббату по библиотекам эскуриала в Испании, монастыря доминиканцев



в Реймсе и королевской библиотеки в Париже, все страницы были в целости.



На Германию же указывало и несколько североготическое очертание букв в



оставшихся следах подписи.



Федор был охвачен новыми идеями со всей страстностью варвара, попавшего



в Рим, и в тот же день, бросив недочитанным забавное приключение Теострики и



Лиобраза и забыв о свидании, назначенном ему мамзелью Фражеля, выехал через



ворота Св. Мартина из Парижа и начал посещать библиотеки монастырей, дворцов



и университетов, сопровождаемый аббатом Флори и своим крепостным Афанасием,



приставленным к нему старым Бутурлиным не то для услуг, не то для



наблюдения.



Совершенно иной мир открылся Бутурлину.



Перебирая страницы инкунабул, любуясь причудливыми гравюрами "Танца



смерти" и событиями мировой хроники, изображенными искусным резцом



Волгемута, Федор вдыхал в себя вместе с запахом старых книг отстой вековой



мудрости и как-то по-иному понимал мир и по-иному смотрел на окружавших его



студентов, библиотекарей, доцентов и клириков, сочетавших теоретические споры



с веселыми попойками в винных погребах Нюренберга и рейнских городов.



В библиотеке монастыря Св. Урсулы в окрестностях Ротенбурга Бутурлин



встретился с Мадленой Фаго, молодой француженкой, которая сосредоточенно



искала что-то в старых магических книгах и темных манускриптах кабалистов,



зачитывалась творениями Агриппины и, нахмурив брови, силилась понять



запутанные формулы Николая Фломеля.



Однако молодость брала свое, и после дня, проведенного над страницами



старых книг, пожелтевших и пахнувших тленьем, молодые люди, обычно в



сопровождении двух сыновей баварского графа Регенсбурга, изучавших надписи



могильных плит на кладбищах юга Германии, отправлялись гулять по горам и



полям, окружавшим тихую обитель аббата Флори.



Аббат Флори с неудовольствием начал наблюдать, что Бутурлин начинает



заглядывать в глаза Мадлен и на локоны ее золотистых волос более, чем на



страницы инкунабул, а молодой Регенсбург все реже и реже сопутствовал своему



брату в путешествиях по окрестным кладбищам и явно предпочитал рассмотрению



заросших мхом могильных плит помощь Мадлене в ее поисках древних сказаний о



морских женщинах-нимфах.



Дружба молодых людей, диковинно возникшая в старой библиотеке, все



более и более приобретала любовный аромат, а несомненная ревность предвещала



серьезность начавшегося романа, как вдруг непредвиденный случай прервал цепь



его логического развития.



Мадлена, сдерживая свое волнение под взором неотступно сопровождавшей



ее сестры-кармелитки, следила, как ее молодые друзья соперничали в



срисовывании пентакля Ариэля из книги Гермеса Кападокийского, как вдруг



двери монастырской читальни распахнулись и старший Регенсбург вбежал в



комнату со словами: "Рупрехт! Я нашел могилу Мардария!"





Глава II. Гробокопатели







"О натура! Неужели же подлинно человек



рождается злее всех хищных зверей!"



Н. Макаров





Мадлен осторожно затворила балконную дверь, опираясь на руку Рупрехта



и, наступив на склоненную спину Бутурлина, соскочила на землю, радуясь, как



школьница, своему бегству.



В харчевне "Трех Королей" старший Регенсбург поведал спутникам свою



тайну и рассказал, что более ста лет тому назад, когда имперские солдаты



Тилли грабили протестантские замки Баварии и Пфальца, семья Регенсбургов



решила бежать в Голландию и, разделившись на маленькие группы, стала



пробираться из Пфальца на Кельн и Ахен. Половина всего состояния семьи, все



ее фамильные бриллианты и другие драгоценные камни доверены были старому



дворецкому Мардарию, верному, многократно испытанному слуге, который,



переодевшись купцом, стал пробираться на Кобленц. Однако в самом начале



своего путешествия был ограблен имперскими мародерами и убит. Драгоценности



попали в руки солдат и были поделены ими между собою.



Среди похищенных драгоценностей находились девять несравненных ни



с чем по величине и блеску алмазов, некогда украшавших корону Иерусалимских



королей, спасенную одним из предков Регенсбургов при разгроме Радоса.



В течение столетия то в Париже, то в Амстердаме, то у торговцев Лондона



в ювелирной продаже появлялись отдельные камни, украшавшие историческую



корону. С неимоверными затратами различные поколения Регенсбургов скупили



все 8 появившихся в продаже камней и вставили на старые места в железную



корону, и только последний, девятый камень, самый большой, не уступающий по



блеску благородному Санси, ни разу не увидел света ни в ломбардах, ни на



прилавках ювелиров Европы. Он был настолько несомненен в своей



драгоценности, настолько ярок в своем блеске, что просто затеряться он не мог.



Пятьдесят лет назад в корону Иерусалимских королей был вставлен восьмой



алмаз, купленный у старого Суавиуса в Амстердаме, и с тех пор на ювелирном



рынке не попадалось более никакого намека на бриллианты иерусалимской



короны. Все поиски были брошены за очевидной бесполезностью еще при деде



Франца, как звали старшего Регенсбурга, и только теперь молодое поколение



возобновило их с новой силой.



Разбирая старые документы и прослеживая шаг за шагом все путешествие



Мардария и картину его убийства, молодые Регенсбурги вскоре пришли к



твердому убеждению, что верный слуга, видя бесцельность сопротивления своим



грабителям, успел проглотить драгоценный камень и унес его с собою в могилу.



Два года Рупрехт и Франц искали могилу верного доверенного, уверенные,



что в ней они найдут утерянный камень, и только сегодня Франц, остолбенев от



восторга и страха, увидел плиту с начертанными на ней именем Мардария и датой,



не оставляющей сомнения в том, кто под ней был похоронен.



Свет от фонаря ложился на стволы кладбищенских деревьев, подкупленный



сторож нес заступы и веревку с ведром; Бутурлин, сопутствуемый



Регенсбургами, вел под руку Мадлен, которая заметно дрожала от волнения и



ночной сырости.



Тяжелая плита была отодвинута в сторону, и железные заступы, скрипя,



вонзались в могильную землю, отбрасывая сырую почву. Работали лихорадочно,



сменяя друг друга, ища до рассвета покончить преступное дело.



Через полчаса заступ Рупрехта ударился о стенку гроба и, пробив ветхое



дерево, провалился в пустоту... Стали сгребать землю руками. Федор



чувствовал, как дрожали в страхе его колени, когда в колеблющемся круге



фонарного света вырисовались очертания гроба.



Сняли крышку гроба, и Франц нетерпеливой рукой сдернул полуистлевший



саван. В мерцающем свете фонаря среди желтых костей скелета из-под



оскалившихся ребер в глаза гробокопателей блеснули голубые лучи бриллианта



герцога Бульонского.



В тот же момент Бутурлин почувствовал, что какие-то тени перебегают



между деревьев кладбища. Ударом ноги он разбил фонарь и, схватив на руки и



без того бывшую в полуобморочном состоянии Мадлену, одним прыжком отскочил



от могилы, над которой с факелами и дрекольем выросла толпа поселян,



предводительствуемая священником и трактирщиком "Трех Королей", очевидно,



выследившим своих подозрительных гостей.



Свалив ударом ноги в живот какого-то парня, бросившегося его догонять,



Бутурлин, прижимая к груди драгоценную ношу, добежал до кладбищенской стены,



взобравшись на которую увидел прямо под собою белую жандармскую лошадь.



Спрыгнув с забора прямо на трактирного служку, держащего лошадь под



уздцы, и свалив его ударом кулака, Бутурлин перебросил через седло



безжизненное тело Мадлены и бешеным галопом поскакал к Морхейму.





Глава III. Дань Афродите







"Они бегут, храпят их кони".



А. Пушкин





После часа безумной скачки без дорог, сквозь кусты, через какие-то



канавы и заборы Федор понял, что сумел оторваться от преследования, и храп



рыжей лошади, скакавшей за его спиной, уже перестал давить на его сознание.



Погоня явно потеряла след.



Покружившись по каким-то хмельникам, Бутурлин, прижимая к груди



трепещущую от ужаса спутницу, выехал на дорогу и коротким галопом погнал



взмыленного и задыхающегося белого коня. Однако не прошло и десяти минут,



как лошадь остановилась, задрожала, опустилась на передние ноги и, едва



беглецы успели соскочить на землю, как она в судорогах упала на спину.



Федор оглянулся кругом и заметил на ближайшем перекрестке силуэт



какого-то дома.



Толстый вестфалец, содержатель постоялого двора под вывеской "Короля



Артура", сообщил беглецам, что лошадей может дать только утром, и отвел им



для ночлега огромную комнату с дубовым аугсбугской работы шкапом и



старинной кроватью под пологом.



Бутурлин посадил свою спутницу, вздрагивающую при каждом шорохе, в



большое кресло и опустился на ковер около ее ног. Старался успокоить ее



веселыми рассказами из своей жизни, которые приходили ему на ум, в волнении



вспоминая теплоту ее тела, так близко и трепетно прижавшегося к нему во



время их бегства.



Толстая свеча, нагорая, теплилась на столе и отбрасывала черные



колеблющиеся тени собеседников на стены, обитые старым штофом. Ветер качал



ветви деревьев, стуча ими в незанавешенные окна... было жутко и невыразимо



сладостно.



Федор несвязно рассказывал свои московские приключения, сбиваясь и



путаясь, весь охваченный очарованием своей спутницы, следя линии ее плеча и



угадывая очертание груди под тонким полотном рубашки.



Девушка, забравшись с ногами на кресло, прижимались к его высокой



спинке и слушала, ничего не понимая в словах Федора, биение его сердца.



Шли минуты, и Федору казалось, что весь мир тонет в отстоях любовных



отрав.



Вдруг Мадлена лукаво улыбнулась и как бы неосторожным движением уронила



на пол свечу, которая погасла и, шипя, покатилась по ковру.



Молодые люди бросились ее поднимать, их руки встретились, и Федор



почувствовал, как в его губы впились влажные губы его спутницы, а ее грудь



прижалась к его плечу... Через мгновение он разорвал последние крючки ее



платья и в опьянении страсти покрывал поцелуями ее обнаженное жаждущее тело.



Федору казалось, что горячее тело Мадлены течет под его руками огненными



струями эликсира финикийской Истар, и он был поражен любовной опытностью



воспитанницы монастыря серых кармелиток.



Изобретая все новые и новые ласки, он коснулся рукою бедра своей



подруги и весь содрогнулся... вскрикнул... под его пальцами скользнула



холодная рыбья чешуя.



Мадлен, очнувшись от безумия страсти, вырвалась из его объятий и,



забившись в глубь кровати, зарыдала.



Бутурлин провел рукою по лбу, покрытому холодным потом, и весь ужас



безумной московской ночи вновь раскрылся пред ним. В глазах запрыгали



брюсовы карты, эмблемы адского судилища. Потребовалось все напряжение воли,



чтобы вновь прийти в себя.



Федор нагнулся к рыдающей девушке и начал гладить ее волосы, а она



доверчиво прижалась к его груди.



Уже светало, когда Мадлена окончила рассказывать необычайную историю



своей жизни.



Бутурлин с широко открытыми от ужаса глазами слушал ее рассказ о том,



как два года назад Мадлена и ее подруга Жервеза де Буатраси плавали у



берегов Алжира на стопушечном фрегате, которым командовал ее отец, старый



адмирал Фаго, и как они выловили из моря уродливую рыбу с почти человеческой



старческой головой, как старый боцман и другие матросы умоляли бросить



чудище назад и как обеим девушкам в припадке безумного увлечения захотелось



угостить им адмирала, любителя изысканных рыбных блюд.



Чудовищная рыба со стоном билась в их руках, когда старый корабельный



повар счищал с нее чешую, летевшую во все стороны.



Жервеза порезала себе руку, а Мадлена два раза была осыпана чешуйками,



попавшими ей за корсаж.



Зато было весело, и адмирал остался доволен.



Ночью Мадлена никак не могла отскоблить приставшую к ее коже на бедре



рыбью чешую, а порез Жервезы вздулся, и вся она посинела настолько, что



адмиралу пришлось зайти в Кадикс и оставить девушек на излечение в монастыре



святой Агаты и одному отправиться в дальнейшее плавание.



Через два дня пришло известие, что фрегат, разбитый штормом, погиб



где-то у марокканского берега.



Чешуйки на бедре Мадлены не только не отскочили, как ногти, вросли в



тело и начали, размножаясь, расползаться дальше и дальше. Жервеза



почувствовала, что ее посиневшие ноги покрылись слизью, из-под которой стала



нарастать рыбья чешуя.



Для Федора перестало быть тайной, кто была встреченная им московская



наяда, когда Мадлен, описывая тщетные усилия докторов и католических



епископов, сообщила, что в конце концов на семейном совете было решено



спрятать их подальше от Парижа. Мадлену сослали в город Лимож в монастырь



серых кармелиток, а Жервеза уехала на несколько месяцев куда-то на восток, к



мужу своей тетки, английскому дипломату.



"Где же она сейчас! Где Жервеза?" - воскликнул Федор, у которого от



волнения пересохли губы и кружилась голова.



"Она утонула год тому назад, возвращаясь из Копенгагена в Англию.



Бросилась в море, как только показались белые скалы Дувра".



"Впрочем, - добавила Мадлена тихо, - видевшие ее гибель матросы



говорили, что в волнах она поплыла и даже будто им показалось, что у нее



вместо ног был виден рыбий хвост".



Руки Федора дрожали. Он гладил белокурые пряди волос своей подруги, а в



предрассветном розовом тумане, клубившемся в саду, ему чудились черные косы,



когда-то виденные им в Лефортовском домике.





Глава IV. "Эликсир Трирского архиепископа"







"И учрежденное врачебных дел начальство



Полезным признает сие твое лекарство".



Б. Руба



Большая черная карета, громыхая по камням крепостного моста, въезжала в



узкие улицы Кельна.



Мадлена, наполовину высунув свое преисполненное счастьем и радостью



лицо из-за занавесей кареты, смотрела на стройную фигуру Бутурлина, ехавшего



рядом с экипажем и рассказывавшего ей о строителях собора и адском литейщике



его дверей.



Аббат Флори дремал, откинувшись на спинку сиденья. Старый иезуит нагнал



влюбленных в Кобленце и, узнав тайну Мадлены, убедил ее бросить старые



бредни кабалистов о морских женщинах и заняться поисками склянки



архиепископа трирского Мелхиседека с остатками той святой воды, при помощи



которой трирский угодник исцелил 500 прокаженных и изгнал бесов из 5000



бесноватых, представших ему в праздник святой пятидесятницы в 1074 году.



По словам Флори, один из старых кельнских каноников говаривал ему, что



местонахождение священной воды многим известно, но что употреблять ее



завещано не иначе, как против несомненного дьявольского наваждения.



Казалось, богиня счастья подлинно улыбнулась Бутурлину одной из



своих продолжительных и ярких улыбок.



Их месячное путешествие по берегам Рейна, веселые ужины в гостиницах,



горы, покрытые буковыми лесами, водопады, - все наполняло их сердца



радостью и заставляло сверкать их глаза.



Удача сопутствовала им и в Кельне. Флори разыскал старого причетника,



сведущего в церковных преданиях, и узнал от него, что драгоценная склянка



покоится в Аахенском соборе, под медной плитой пустой могилы заживо



погребенного в 1473 году и на 8-й день восставшего к жизни игумена



Адельберта Турского.



Причт Аахенского собора внял настойчивым доводам Флори и бутурлинским



дублонам, и когда после молебствия тяжелая медная доска поддалась усилиям



церковных сторожей, перед собравшимися открылся пустой гроб, наполненный



рукописными книгами, старинными потирами и дарохранительницами, среди



которых виднелась зеленоватая стеклянная бутыль. На ее дне еще оставалось



несколько капель священной воды, благословленной рукой трирского



архиепископа Мелхиседека.



Прикосновения одной капли священной жидкости, сопровождаемого



молебствием против дьявольского наваждения, было достаточно для того, чтобы



адова чешуя потускнела и осыпалась, как стружки, с тела Мадлены.



Пока клирики разбирали золотые сосуды, украшении сапфирами и



смарагдами, трое путников поспешили выйти из темноты собора, унося в



карманах Флори священную склянку и древнюю латинскую рукопись, брошенную



клириками на пол, в которой, однако, просвещенный иезуит угадывал не



открытые еще строки Виргилия.



Чудо Аахенского собора положило грань безмятежному счастью молодых



странников.



Мадлена сделалась вдруг серьезной и богобоязненной, обсуждала с Федором



полную необходимость вернуться в ее родовой замок к матери и убеждала



Бутурлина перейти в католичество, что было совершенно необходимо для их



бракосочетания и на чем уже давно настаивал Флори.



Однако Федор рассеянно слушал ее речи. Ему показалось, что за ним



вновь, как полгода назад в Лондоне, следят на каждом повороте; он замечал



отбегавшую тень и не раз видел перед собой в толпе человека с явно



наклеенной бородой и притом наклеенной именно так, как делали это, по



рассказам, только тайные агенты иллюминатов.



Придя домой, он рассказал об этом Мадлене, вычистил и зарядил свои



пистолеты, проткнул, фехтуя, несколько раз воображаемого противника, но все



же отправил в Кельн в своей карете одного Флори, прося его с первой же



станции сообщить, если все окажется благополучно.



Весь день просидели в комнате с занавешенными окнами, а вечером



прибежал чудом спасшийся форейтор и сообщил, что горный обвал опрокинул



бутурлинскую карету вместе с несчастным аббатом с высокого берега вниз, где



они и разбились в щепы.



Не мешкая ни минуты и привязав священную склянку трирского архиепископа



к цепочке медальона с портретом матери, Бутурлин воспользовался ночной



темнотой и, оставя на столе золотой для расплаты с хозяином, вылез со своей



спутницей из занимаемой им комнаты через окно и, наняв где-то в пригородах



частную карету, поскакал в ней в направлении Лютиха.



Не успели они отъехать и 2 миль, как услышали сзади себя топот лошадей



и крики погони. Четверка лошадей, увозящих карету, мчалась вся в пене,



но, как было видно в заднее окно кареты, группа скакавших за ними



вооруженных всадников не только не отставала, но постепенно приближалась все



более и более. О сопротивлении нечего было и думать. Любовники уже



готовились к смерти и обнялись в последний раз, как вдруг Мадлене пришла на



ум счастливая мысль, и она заставила Федора надеть ее золотое женское



платье, захваченное при бегстве с собой, утверждая, что со своими белокурыми



волосами и розовым пухом вместо усов он будет неотличим от герцогини де Труа



Верже, блиставшей в то время в Версале.



Едва только была застегнута верхняя пуговица платья и последние



признаки мужского достоинства вместе с пистолетами и шпагой были запрятаны



под сиденье, - два гусарских сержанта проскакали сбоку кареты и схватили ее



лошадей под уздцы, а офицер, ударом сабли раскроив голову обезумевшему



вознице, отпер дверцу экипажа.



Вооруженные всадники с проклятиями и угрозами окружили карету, ожидая



отчаянного сопротивления ее седоков.



С тем большим удивлением начальник пограничного отряда майор Рорбах



вместо преследуемого им старика-фальшивомонетчика увидел двух очаровательных



и насмерть перепуганных девушек и почел своим долгом сам сесть на место



убитого возницы и довезти юных путешественниц до голландской границы в



Ван-Хостене.



Оживленно беседуя с майором о превратностях судьбы и тяжести



пограничной службы, они подъехали к пограничному мосту, забитому вереницей



карет, и приготовились к томительному ожиданию, как вдруг чей-то голос



назвал Мадлену по имени. Мадлена, всю дорогу дрожавшая в страхе, вскрикнула



от радости и бросилась на шею подруге своей матери герцогине де Перпеньяк,



едущей со своим двором в рейнские поместья.



Герцогиня потребовала, чтобы Мадлена ехала в ее карете. Произошло



полное перемещение экипажей, и в карету Бутурлина посадили хорошенькую



высокую брюнетку в розовом платье, грустно смотревшую по сторонам и



односложно отвечавшую на расспросы Федора, весьма удачно имитировавшего



женский голос. Путешествие продолжалось целый день. Ехали не торопясь,



останавливаясь для прогулок и для обеда. Герцогиня не отпускала Мадлену ни



на шаг от себя, и Федор не раз замечал, как ревнивый огонь сверкал в глазах



его подруги, когда видела она его беседующим с Марион д'Англо, как звали его



черноволосую спутницу. Бутурлину эта ревность казалась забавной, и он



подогревал ее еще более, пользуясь своим женским положением и позволяя



подчас себе весьма свободное обращение со своей дамой.



Ревнивая ярость Мадлены еще усилилась, когда герцогиня, приехав в



Лютих, засыпала ее тысячами вопросов и приказала постелить ей постель в



своей комнате, а переодетого Бутурлина вместе с его черноволосой дамой



поместили в мезонине гостиницы, посреди которого стояла огромная



двухспальная кровать.



Почувствовав большой трагизм положения, Бутурлин решил положить свою



спутницу спать, и как только она заснет, дать тягу, чтобы утром уже в



мужском костюме приехать за Мадленой в качестве посланного от ее матери.



Не успел он написать и десяти строк, как почувствовал, что чья-то рука



касается его колен, и, подняв голову, увидел молодого статного юношу с лицом



Марион д'Англо в одной рубашке, склоненного у его ног и шепчущего признания



в безумной страсти.



Ударом ноги Федор отбросил наглеца так, что тот кубарем покатился под



кровать, и уже потом, поняв в чем дело, дико расхохотался.



Через минуту Бутурлин представился виконту Антуану д'Англо, не менее



его пораженному превращением голубоглазой блондинки в русского графа.



Антуан рассказал удивленному Бутурлину, что в свите герцогини, всегда



путешествующей только в дамском обществе, следуют сейчас трое мужчин,



любовницы которых не пожелали отпустить их от себя и приказали, переодевшись



в женское платье, присоединиться к кортежу герцогини.



Еще долго молодые люди рассказывали друг другу свои приключения, пока



сон не сомкнул их глаз, в то время как Мадлена слезами ревности орошала подушку



в спальне владетельницы Перпеньяка.



Утром Бутурлин увидел опухшие от слез глаза своей подруги и, поняв, что



быть грозе, постарался ускорить прощание с герцогиней и повернул свою карету



в направлении Лувена.



Целый час Мадлена молчала и сердито смотрела на него, пока он не расхохотался



и не рассказал ей, переодеваясь в мужской костюм, перипетии своего ночного романа.



Она долго не верила, топала ногами и неизвестно, чем бы кончилась эта



первая семейная сцена, если бы они, проезжая по ярмарочной площади



Тирлемона, не увидели большой балаган с изображенной на его вывеске



женщиной-рыбой.



Одна и та же мысль блеснула в сознании обоих, и они на ходу выскочили



из кареты.





Продолжение следует...

Дата сообщения: 12.08.2008 17:44 [#] [@]

Продолжение





Глава V. Женщина-рыба







"Аминь, аминь, рассыпься!" В наши дни



Гораздо менее бесов и приведений.



А. Пушкин





Жан Тритату, содержатель балагана, расхаживал по высокому помосту и, потрясая



колокольцем над головами многочисленной толпы тирлемонских граждан и окрестных



поселян, расхваливая чудеса своего предприятия, обещая показать теленка с четырьмя



головами, пятнадцать сребреников из тех тридцати, за которые Иуда продал спасителя,



подлинную рукопись послания апостола Павла к коринфянам, пушку, отбитую Агамемноном у троянцев,



и, наконец, живую наяду, женщину-рыбу, пойманную



антверпенскими рыбаками в день успения святыя богородицы и приобретенную,



не жалея средств для удовольствия тирлемонской публики.



Бутурлин со своею спутницей довольно грубо протолкались сквозь толпу и



одни из первых вошли в балаган, бросив золотой оторопевшему хозяину.



Пробежав глазами горы всякой чепухи, они остановились около огромной



кадушки, в которой лежала, изнемогая, женщина-рыба.



Сомнений не могло быть, перед ними в мутной зеленоватой морской воде



лежала преображенная в полуживотное, по-прежнему прекрасная Жервеза.



Мадлена, вся в слезах, перепрыгнула через канат, ограждающий феномен



от публики, и заключила подругу в объятия.



На глупом лице женщины-рыбы ничего не выразилось, кроме страха, а Жан



Тритату, оповещенный своими окружающими о том, что крадут его главное чудо,



с огромной палкой бросился на Мадлену.



Бутурлин сбил его с ног ударом кулака, но через минуту был вынужден



обнажить шпагу, отбиваясь от дреколья напавшей на него челяди Тритату.



Отбивая правой рукой удары, он снял левой с цепочки медальона склянку



архимандрита трирского Мелхиседека и опорожнил ее содержимое на несчастную



женщину-рыбу. Раздался страшный треск, и густые фиолетовые пары наполнили



собою балаган. Нимфа, снова став женщиной, узнала Мадлену и бросилась с



криком радости в ее объятия.



- Дьявол! Дьявол! - кричал Жан Тритату и его прислужники, отступая



при виде совершенного чуда и крикнув на помощь ярмарочную толпу, снова



устремились в атаку на дерзких посетителей.



Однако Бутурлин успел окропить священной водой вокруг себя и двух



рыдающих от неожиданного счастья женщин, и красные прыгающие языки пламени



встали перед оторопевшей от ужаса толпой.



- Дьявол! Дьявол! - кричал, взвизгивая, Жан Тритату.



Бутурлин вскочил на высокий жернов, которым некогда Яков молол чечевицу



для похлебки своему брату Исааку, и, подняв в руке священный сосуд архиепископа



трирского, объяснил толпе, что он не дьявол, что действует святой водой



во славу господа бога, разрушая козни дьявольские, рассказал все, как было,



и указал в заключение, что если кого и следует считать порождением дьявола,



то исключительно Жана Тритату, мучающего в плену души человеческие и недаром



обладающего сребрениками Иуды-предателя. В подтверждение своих слов он тут же исцелил окроплением



глухонемую старуху, страдавшую падучей болезнью, и передал



опустевший сосуд благочестивого Мелхиседека прибежавшему на шум настоятелю



собора, вполне подтвердившему его слова.



Ярость толпы обратилась на балаганщика, все предприятие которого мигом



было разнесено в щепы, а сам он еле спасся поспешным бегством.



Пользуясь всеобщей суматохой, Федор втолкнул обеих девушек в карету, и квадрига



рослых коней в несколько мгновений вынесла их их города, где почему-то



уже стали бить в набат.



К вечеру они были в Брюсселе, и Мадлена, придя в себя от радости первой



встречи, к удивлению своему, заметила, что Федор не обращает на нее никакого



внимания.





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ





Глава I. Ипохондрия







"Печаль моя полна тобой, тобой, одной тобой..."



А. Пушкин





С грустной и в то же время радостной болью увидел Бутурлин, как



открылась перед ним с Поклонной горы первопрестольная столица наша.



С досадой ожидал он конца допросов, которые стражники учинили Афанасию,



остановив карету у Дорогомиловской заставы, и с какой-то затаенной робкой



надеждой взглянул на свою спутницу, когда лошади тронулись и застучали



подковами по настилке Москворецкого моста.



После утомительного долгого путешествия Федор доставил Жервезу к



подъезду Лефортовского дома ее дяди, английского советника в Москве.



Молодая девушка простилась с ним холодно, почти не глядя на него, и



даже не пригласила зайти с нею в дом. Бутурлин низко поклонился ей вслед,



долго стоял в оцепенении посреди улицы, держа шляпу в руке. Наконец



опомнился и велел Афанасию ехать домой.



С той минуты, когда Мадлена в исступлении ревности швырнула в него



канделябром и пыталась, бросившись на Жервезу, выцарапать ей глаза и когда



пришлось бросить ее связанной и с заткнутым ртом в комнате брюссельской



гостиницы, Бутурлин был в каком-то полузабытьи, и все его существо казалось



растворенным в излучаемых Жервезой тайных чарах.



Едучи к себе на Знаменку по колдобинам московских мостовых, он пытался



отдать себе отчет в своих чувствах к этой холодной, сохранившей что-то



от своего рыбьего бытия женщине... Он не мог назвать это чувство любовью, но



в то же время ощущал отчетливо, что она для него единственна и без нее ему



не быть.



Толпа не ожидавшей его приезда челяди в боязливом безмолвии встретила



молодого барина.



Старый граф не дождался сына и год назад отдал богу душу, сестра еще



при его жизни была просватана за молодого Репнина и, выйдя замуж, выделилась



и уехала в Северную Пальмиру. Домом правила старая ключница Агафья,



Матрешина тетка.



Федор молча вышел из кареты и прошел сквозь пустые, холодные комнаты, с



мебелью под чехлами и паутиной по углам.



Дворовые с поспешностью открывали ставни, но свет, проникая сквозь



мутные стекла окон, не мог разогнать могильного сумрака и сырости брошенного



и, казалось, умершего дома.



Дойдя до круглой столовой, Бутурлин бросил плащ и шляпу на диван и, сев



к столу, опустил на руки отяжелевшую голову.



Было холодно, сыро и глухо-глухо. Только изредка из отдаленных комнат



доносился по временам гул голосов, очевидно, дворня допрашивала Афанасия о



подробностях его странствований.



Прошел час, быть может и больше.



Скрипнула дверь, и в комнату вошла Матреша в новом сарафане, вся



зардевшаяся, несла в руках графинчики с водками и холодный пирог.



Федор посмотрел на нее тупым незамечающим взором и махнул рукой, чтобы



уходила.



Девушка поставила поднос на круглый стол, постояла в нерешительности и



вдруг убежала со слезами на глазах. А Федор продолжал сидеть в молчании,



глядя в одну точку.



На другой день Бутурлин проснулся очень поздно, приказал никого не



принимать и начал устраивать свое жилище по-новому.



Он приказал дворне не показываться ему на глаза, отдавал приказания



короткими записками, положенными на столе в столовой. Выписал из-за границы



сотни книг и эстампов, читал запоем то Вольтера, то творения отцов церкви,



не замечая никого и ничего кругом, спал и бодрствовал, не считаясь с



солнцем, и вел настолько уединенный и непонятный для других образ жизни, что



москвичи поговаривали об опеке.



В таком забытьи прошло несколько месяцев. Федор пресытился книжной



мудростью и блуждающим взглядом обводил полки своей библиотеки, - ни одна



книга не тянула его более к себе.



Небритый и с воспаленными от бессонных ночей глазами, он бесцельно



бродил по пустынным комнатам старого дома, то смотря в глубины запыленных



зеркал, то часами просиживая на старом петровском диване, где когда-то,



очень давно, он осмелился поцеловать кончик пальца Марфиньке Гагариной... Он



вспомнил ее гроденоплевое платье и сурово сдвинувшиеся брови, но не находил



в себе сил разузнать что-нибудь об ней или о Жервезе, которая недвижным



ледяным сном сковывала по-прежнему его жизнь.



Он оживлялся только тогда, когда заграничная почта привозила ему



пакеты, плотно увязанные и запечатанные зеленой печатью.



Частые вначале, они стали поступать все реже и реже. Распечатывая их и



раскрывая новый экземпляр, присланный ему одним из многочисленных его



агентов, он неизменно находил на своем месте и в полной сохранности 39-ю



страницу трактата, мельчайшие очертания букв и рисунки которой он знал в



совершенстве.



С тоской необычайной, омрачавшей в эти минуты его лицо, он ставил новый томик



к двум десяткам других, полученных им ранее, и, опустившись в кресло, часами



снова смотрел перед собою.



Афанасий и Агафья, неустанно смотрящие за барином в замочную скважину,



замечали, что Федор все чаще и чаще раскрывал медальон с портретом матери и



часами плакал над ним, и, качая головами, долго совещались и решали, что



"пожалуй, пора".



В один из таких вечеров, когда Бутурлин посмотрел перед отходом ко сну



на себя в зеркало, с ужасом увидел седые волосы на своих висках, услышал,



что сзади него скрипнула дверь...



Он обернулся и увидел у притолоки Матрешу в одной рубашке со свечою в



руках. Она стояла в нерешительности, вся зардевшись от смущения, рубашка



скатилась с ее округлого белого плеча, и чья-то старческая рука ее



подталкивала сзади.





Глава II. Московская прелеста







"Выложи на блюдо рагу из петушьих гребней и почек,



а на оное положи пулярду".



Поваренная книга





Бутурлин чувствовал, как он плывет по течению. Он стал ходить в халате,



перестал бриться и отрастил себе бороду.



Матреша ходила по дому барыней.



Окна бутурлинского дома засверкали чисто вымытыми стеклами, весной



разбили цветники, а на кухне дым стоял коромыслом и весело поднимался пар от



готовящихся блюд.



Федору даже стало казаться, что он очень любит гуся с брусникой.



И хотя он по-прежнему никого не принимал и не показывался в московских



гостиных, Москва, узнав о переменах в старом бутурлинском доме, нашла, что



все пришло в порядок, и молодой Бутурлин был зачислен не на последнее место



среди московских женихов.



Федор сознавал всю глубину своего падения, но с каким-то непонятным



упорством и в оцепенении духа все еще ждал записки от Жервезы, все еще



надеялся на нее.



Афанасий и Агафья научили Матрешу уговорить его отстроить заново



бутурлинскую подмосковную "Песты", и он, не выходя из своего полузабытья и



не начиная, несмотря на охи своей прелесты, к перестройке дома, предался



сооружению оранжерей и садов, мечтая превзойти "Горенки" своими теплицами и



перешибить Прокопия Демидова роскошью своих флорариумов.



В "Пестах" землемеры ходили с астролябией и размеряли будущие



"амфитеатральные террасы", герр Клете, паркового и фейерверкского дела



мастер, выписанный из Карлсруэ, опохмелялся каждое утро старыми графскими



наливками, которыми потчевала его Агафья, а Афанасий с угнетением и трепетом



душевным советовался со стряпчими о закладных на рязанские деревни.



Все, казалось, пришло в некое равновесие, однако каким-то внутренним



чутьем Федор чувствовал приближение нового удара, долженствующего развеять



карточный домик его жизни, и удар этот действительно не замедлил разразиться.



В одно сентябрьское утро он почувствовал, что Матрешино плечо ушло



из-под его головы, и, проснувшись, увидел ее закутанную в одеяло и смотрящую



через окно на двор, наполненный звоном колокольцев и фырканьем лошадей.



Федор еще не успел сообразить, что бы это могло быть, как услышал на



дворе бойкую французскую речь. Через минуту он уже не мог сомневаться, что к



нему приехала Мадлена.



Накинув халат, он стремительно бросился в свой кабинет и заперся там на



два поворота ключа, с тревогой прислушиваясь к разыгрывающемуся домашнему



переполоху.



Он слышал возгласы дворовых, исступленные вопли Агафьи, визг Матреши и



наконец раздраженный голос Мадлены, приказывающей ему отворить двери



кабинета.



Однако у него хватило пассивной решимости не откликнуться на этот зов и



целый день просидеть взаперти, чувствуя, как постепенно Мадлена овладевает



его домом и как по Москве, судя по разговорам прохожих под его окнами,



ползут слухи, что madame Boutourline est venue.



Сначала Федор надеялся на чудо, почему-то верил, что именно теперь ему принесут



письмо от Жервезы, но к вечеру, когда стемнело, он понял, что исхода нет.



Вынул из своей дорожной шкатулки пистолет, зарядил его дрожащими руками



и, поцеловав в последний раз портрет матери, взводя курок, приставил дуло к



виску, опустил, подержал дуло во рту и в тот момент, когда предсмертная



нерешительность овладела им, пред его сознанием открылась новая возможность,



и он принял отчаянное решение.



С трудом необычайным выбрался незамеченным из дома и направился в



Лефортово попытать счастья у графа Якова Вилимовича Брюса.





Глава III. В Лефортове







"Доколь, драконов сея зубы,



ты будешь новых змей рождать".



Г. Державин





Внезапно выбившись из сил и обегавши все Лефортово, Бутурлин



остановился и почувствовал, что стоит перед нужным ему домом.



Высокие окна огромного фасада были освещены совсем как три года назад в



достопамятную для него сентябрьскую ночь.



Бутурлин вбежал по мокрым каменным ступеням и начал стучать в тяжелую



дубовую дверь брюсова дома.



Внезапно его руки провалились в пустоту и створка двери широко распахнулась



перед ним с глухим стоном и как будто без помощи человеческих рук.



Федор содрогнулся, но, поборов в себе минутную нерешительность, вошел



вовнутрь дома.



Комнаты были пусты и темны. Сквозь их призрачную анфиладу как-то



преувеличенно ярко сверкали щели внизу под дверью графского кабинета, а



когда Бутурлин приблизился, незримый порыв ветра распахнул ее настежь, чуть



не ударив Федора створками.



Ослепленный потоками яркого света, Федор увидел графа Якова Вилимовича.



За огромным, покрытым зеленым сукном столом, ярко освещенным двумя



мерцающими двенадцатисвечными канделябрами и заваленным десятками карточных



колод, старик, как и три года назад, сидел в мундире петровских времен,



увешанный звездами и орденами, с зеленым зонтиком на глазах, защищающим



старческое зрение от нестерпимо яркого мигания свеч.



"Не осуди старика, голубчик Федор Михайлович, за плохой прием...



отпустил я сегодня своих покойников на Ваганьково в могилках отдохнуть...



Легко ли мертвому человеку здесь денно и нощно кости свои гнуть..."



Как сквозь сон слышались откуда-то издалека слова брюсова голоса, и



сейчас же под самым правым его ухом, совсем близко тот же голос продолжал:



"Ну, как тебе, почтеннейший, нравится твой новый пасьянсик?!



Постарался я для тебя, милейший, постарался!"



И старческий хохот, переходящий в кашель, потряс все закоулки



молчаливого дома.



Брюс тыкал своим безгранично удлинившимся пальцем в разложенные по



столу карты, и Федору не было большого труда узнать в их сплетении весь ужас



только что пережитых событий своей жизни и новые, еще не изведанные им



грядущие ненастья.



Червонные десятки, перемешанные с пиковыми шестерками и девятками,



перекрывали собой вереницу дам красных и пиковой мастей, и, как бахромой,



несколькими пиковыми тузами, с давящей силой обращенными вниз кончалось



своим острием.



Не узнавая своего голоса, бессвязно начал Бутурлин умолять своего



страшного собеседника сжалиться над ним, разрушить круг заклятия и отдать



ему Жервезу.



Старик хохотал, откинувшись на спинку кресла, и тыкал пальцем в даму



бубен, окруженную со всех сторон трефовыми фигурами.



Кашель и хохот обжигали сознание Бутурлина, какие-то красные пятна



поплыли пред его глазами, и он в исступлении рассудка перегнулся через стол



и хотел перемешать дьявольские смешения терзающих его душу карт.



Но карты, несмотря на все его усилия, на этот раз не сдвинулись со



своих мест и лежали недвижно, как нарисованные на поверхности стола.



Федорова же рука прилипла к бубновой девятке и сразу онемела.



Дикий хохот потряс собою весь дом.



Вне себя от ярости, Бутурлин со всего размаха ударил свободной рукой



захлебывающуюся от смеха старческую физиономию, и его кулак разбился в



кровь, будто ударил он не по человеческому лицу, а по чугунному пушечному



ядру.



В тот же миг прямо перед своим носом увидел он трясущиеся костлявые



пальцы графа Брюса.



Федор отскочил от стола, но старческая рука вытянулась беспредельно и



пыталась поймать его за нос.



Прижавшись к противоположной стене, Бутурлин забился в угол, опустился



на колени и закрыл свое лицо руками. Но все было тщетно. Протянувшись через



всю комнату, страшные руки схватили его за шею, скользнули могильным холодом



по его подбородку и, впившись костлявыми, твердыми, как железо, пальцами в его нос,



повлекли его к столу.



"Это тебе не Матрешкины объятия, ваше сиятельство!" -- зазвенело в ушах



Бутурлина.



Через полчаса измученный, поруганный Бутурлин, которому казалось, что



он стоит на краю безумия, купил свою свободу и год любви Жервезы ценою



добровольной уступки Брюсу обрывка страницы «Ars moriendi», найденной в руках



его умершей матери, причем Брюс наотрез отказался сообщить ему значение этой



страницы, и каждый раз, как он упорствовал, нагибал его голову к каменному



полу и бил его виском о камень до потери сознания.



Дрожащими руками Федор вынул из ладанки драгоценный кусок бумаги и



передал его Брюсу.



Генерал-аншеф освободил от своих пальцев его полураздавленный и



онемевший нос и взял из выдвинутого ящика стола старую книгу в переплете



свиной кожи.



Федору не стоило труда узнать в ней знакомую внешность «Ars moriendi», и



он увидел наконец давно жданную им наполовину разорванную 39-ю страницу



трактата с латинскими письменами на ней.



Брюс приложил недостающий кусок, с довольным видом и напряженным



вниманием прочел получившуюся подпись и, подняв глаза на Бутурлина,



захлопнул книгу.



В тот же миг и книги, и сам Брюс разлетелись, как фейерверочный бурак,



тысячами игральных карт во все стороны, охвативших Федора со всех сторон.



А когда карточный вихрь рассеялся, Бутурлин увидел себя стоящим посреди



Ехалова моста, что в Лефортове.





Глава IV. Брюсовы пасьянсы







"Некто в один день, проиграв в банк все свое имение,



напоследок отыгрался на шестерку".



Н. Страхов





Ночная холодная пустота московских улиц постепенно овладевала сознанием



Бутурлина.



Он долго шел, машинально передвигая ноги, не думая, не замечая ничего,



кроме звука своих шагов, и только у Красных ворот остановился, дрожа с ног



до головы, чувствуя, как ночная сырость проникает в его душу.



Казалось, впервые понял все происшедшее, и жуткая тревога наполнила все



его существо.



Был готов бежать снова к Брюсову дому и требовать назад отданную



страницу.



На миг забыл даже о Жервезе и событиях своей жизни. Потом вспомнил, и



все, только что бывшее, показалось ему сном.



Не пошел даже, а побежал к себе на Знаменку, чтобы убедиться в



реальности происходящего.



Ужасная значительность ночной Москвы потрясала его. Каждый встречный



казался ему мертвецом, пробирающимся с Ваганькова в услужение к Якову Брюсу,



ему казалось даже, что вместо глаз видит он провалы черепа, и слышит под



плащом лязг костей.



Он содрогался, встречая в темноте бешено несущуюся карету, внезапно



выбрасываемую ночным туманом и вновь поглощаемую им.



Как вор влез он через окно в буфетную своего собственного дома и стал



пробираться к себе в кабинет, боясь, чтобы не скрипнула половица и не



подняла бы на ноги дворню. Осторожно открыл дверь и остолбенел: на его



письменном столе стояла бутылка шампанского, отражающая мерцающий свет



восковых свечей, а на диване он увидел Мадлену, радостно взволнованную, с



поднятыми бровями, совсем такую, какую любил он некогда в городе Аахене... У



ее ног, припав поцелуем к ее руке, заметил он младшего Регенсбурга,



неизвестно как и почему попавшего в бутурлинский дом.



Федор дико расхохотался и, с шумом захлопнув дверь, бросился к выходу.



Он даже не удивился, когда, пробегая по коридору, он услышал немецкие



любовные сентенции фон Клете, прерываемые жеманными охами Матреши.



Почти на рассвете он добежал до памятного ему сада господина Джона



Гамильтона, английского советника в Москве. Не успел он перепрыгнуть через



каменную ограду, как с балкона ему навстречу метнулась женская тень.



Федор не удивился этой встрече и в тот же миг забыл и Брюсовы карты и



тирлемонские события, и ему казалось, что он никогда и не жил до этой минуты.



Жервеза и Бутурлин долго гуляли, преисполненные радостью в



предрассветном московском тумане.



Солнечный восход застал их у Спаса Андроньева монастыря. Смотря на



озаренную утренними лучами Москву, раскрывшуюся им в туманной дымке по



излучине реки, чувствуя прижавшуюся к нему Жервезу, Федор всем существом



своим приветствовал зарю новой жизни и, вздохнув полной грудью утренний



воздух, торжественно протянул свою руку к восходящему светилу... и в тот же



миг солнце померкло в его глазах. Он вспомнил, что Брюс согласился переместить



карты своего пасьянса только на один год.





Глава V. Катастрофа







"Настал ужасный день, и солнце на восходе".



М. Ломоносов





Жервеза в православии приняла имя Глафиры, а венчавший молодых



Бутурлиных батюшка отец Афанасий от Семена Столпника сделался ее духовником



и глубоко вошел в жизнь бутурлинского домика, что на Знаменке.



Старый дом стал неузнаваем: вместе со сваленными на чердак



елизаветинскими диванами и домодельными коврами исчезла его степенная



серьезность и мрачная пустота.



Молодая хозяйка разорвала цепи затворничества, и толпа нескончаемых



маскарадов и балов, колеблющаяся в мерцании восковых свечей, наполнила собою



комнаты, в которых еще так недавно граф Михайло Бутурлин, сидя в старом



своем генерал-аншефском мундире на просиженном Роберквисте, принимал от



приказчиков своих волостей, согласно реестрам, зерно и кожи и обсуждал



размеры оброков рязанских деревень.



Под сводами, помнившими трагические события царствования второго Петра,



спорили до одурения о талантах Сандуновой и Ожегина и о новых замыслах



Медокса, пели куплеты из "Кусковского перевозчика", обсуждали прогулки и фейерверки



и восторгались талантом Бомарше.



Федор стремился быть корифеем в радостном круговороте лиц и происшествий,



окружавших его жену, и только, когда последняя карета увозила от его подъезда



запоздалых гостей, и Жервеза, едва успев раздеться, засыпала мертвым счастливым сном,



он пробирался в свой кабинет и, смотря на переплеты тридцати томов «Ars moriendi»,



часами просиживал недвижно в ночной тишине, томительно, безысходно думая о путях своей жизни.



Мысль, омрачившая первое утро его новой жизни, постепенно отравляла душу



и подтачивала его бытие.



Он знал, что есть сроки пламенному счастью их жизни и с каждым часом



близится какой-то удар, неизвестный, но тем более ужасный, но и эти



драгоценные, убегающие в Лету часы были отравлены для него сознанием их



карточного происхождения.



Когда Жервеза, с ногами забравшись к нему на колени, разглаживала пальцами



морщины его лба и бурно выражала свое удивление тому, как могла она раньше его не любить,



перед глазами Федора вырастала дама бубен, положенная перед ним



на зеленое сукно костлявыми брюсовыми пальцами, и ему хотелось плакать от досады



и внутренней пустоты.



Бутурлин только сейчас понял, что, продав наследие матери за год



краденого счастья, он обрек себя сам на утонченную пытку.



С течением времени он стал набожным и месяца за два до рокового срока



открылся во всем отцу Алексею.



Меж тем московская жизнь кипела вокруг него в незамедляемом беге своем.



Улыбаясь друзьям и недругам раз навсегда сложенной маской своего лица, Федор



внимал безучастно рассказам о том, как Кирилл Разумовский в шлафроке и



ночном колпаке принимал Потемкина, об успехах "Синава и Трувора" и шепоту о



княжне Таракановой, спасенной из рук Орлова и заточенной в тиши московского



монастыря.



Восковая маска его лица спадала только тогда, когда перед киотом образов



беседовал он с отцом Алексеем о едином для него значительном, наполнявшем его душу трепетом.



Тщедушный иерей ожесточался и, листая страницы четьи миней, повествовал



о кознях сатанинских, искушавших землю, и о подвиге духовном их уничтожения.



Федор отчетливо помнил и Спасов лик, озаренный лампадой, и низкую,



пропахшую елеем комнату священника, в которой принял он свое решение.



Помнил и ту минуту, как отец Алексей окропил святой водой лезвие топора



и с горящими глазами передал сей "молот духовный" в его руки.



На этот раз Бутурлин не стал стучать у подъезда брюсовского дома, а



выдавил осторожно стекло в одной из темных комнат и внезапно вошел в кабинет



Якова Вилимовича из внутренних апартаментов.



Старик согнулся над столом и с исступленным выражением лица



рассматривал карты разложенного пасьянса. Федор видел, как он грозил кому-то кулаком



и резким движением перекладывал то одну, то другую карту с места на место.



Ужас охватил Бутурлина, ибо он понимал, что под этими костлявыми пальцами



сейчас ломаются человеческие жизни, гибнут надежды, зарождаются преступления.



Старик, хихикая, продолжал свое адское занятие и был так увлечен им,



что не слыхал даже, как Федор подошел к нему почти вплотную, и обернулся



только тогда, когда Бутурлин стоял рядом с ним.



Федор видел, как из-под зеленого зонтика на него в ужасе метнулся серый



свинцовый взгляд, и в то же мгновение ударил старика обухом освященного



топора по голове.



Послышался треск, похожий на звук лопнувшего бычачьего пузыря, и



Бутурлин в ужасе отступил, роняя топор.



На его глазах старик лопнул и рассыпался, как рассыпается старый



дождевой гриб, клубом пыли заполнив комнату.



Совершив содеянное, Федор долго стоял в оцепенении и только несколько



мгновений спустя поборол охвативший его ужас и стал смотреть разложенные по



столу карты, покрывшиеся хлопьями Брюсова праха, ища глазами и желая



убедиться, что его бубновая дама лежит так, как была положена год назад, и



что ничья рука не оторвала ее от Федоровой карты.



Среди пестрых узоров причудливых карточных сплетений он нашел наконец



кусок адова пасьянса, управлявшего его жизнью, и вдруг заметил, что карты



стали коробиться и тлеть... Среди разбросанных карт зардели огненные пятна,



и струйки дыма стали подниматься с разных сторон стола.



И в тот же миг услышал он за окном первые тревожные звуки набата.



Оглянулся и сквозь черные ветви Брюсова сада увидел зарево



начинающегося пожара.



Забыв о картах, пустился бежать, и пока бежал, набатные звуки росли и



диким ревом меди вздымались вместе с клубами огненного дыма. Толпы людей



выбегали из домов и, крестясь, бежали к пожарищу, охватившему Белый город.



Когда Федор добежал до места, огонь охватил всю Знаменку, уже



перебрался на Воздвиженку и грозил Кисловским переулкам. Бутурлин



остановился, и ноги его подкосились - старый бутурлинский дом горел, как



костер.





Глава VI. Эпилог







"Среди стен его погребено мое счастье, жизнь моей жизни".



Н. Страхов





Целую ночь и весь день Бутурлин ходил по пожарищу. От своих соседей



узнал, что его старый дом загорелся первым, сразу в разных местах, каким-то



особенным красным пламенем и, несмотря на то, что все окна и двери его были



открыты, никто не вышел из пылающего дома, как будто бы и самый дом не был



обитаем.



С опаленными бровями и лицом, растрескавшимся от жара, Федор пробирался



среди еще не остывших головешек, тщетно ища найти останки Жервезы.



Толпы москвичей стояли в молчании поодаль, и никто не решался подойти к



потрясенному до пределов вдовцу, стоящему на пепелище своего дома.



Бутурлин стоял недвижно, что-то соображая, стремясь что-то уловить



своим помутневшим сознанием.



Внезапно почувствовал, что его левая рука сжимает толстый том,



похищенный им из Брюсова дома и автоматически носимый целые сутки.



Федор взял его в обе руки, раскрыл на роковой странице, но сколько ни



силился, не мог понять даже слов, написанных на ней дрожащим латинским



почерком.



Захлопнул книгу и бросил ее в груду тлеющих бревен. Старинный



пергаментный переплет начал тлеть, и страницы нюрнбергских печатников долго



коробились, не загораясь, потом вспыхнули каким-то зеленоватым пламенем.



Федор безумными глазами смотрел, как огонь поглощал страницу за



страницей книгу, пока чья-то рука не опустилась на его плечо: князь Михайло



Андреевич Голицын вывел его из пожарища.

Дата сообщения: 14.08.2008 02:00 [#] [@]

Слезы прекрасной Тао



Ян ван Рибекстрат считал себя самым неудачливым и самым несчастным человеком в мире: какие бы торговые дела ни начинал он на родине, в Нидерландах, все кончалось полным провалом. Родной город Антверпен рос как на дрожжах, то тут, то там появлялись особняки и торговые дома – это богатели его друзья и сотоварищи по торговле. А он? В гавани Антверпена ежедневно разгружалось более 200 кораблей, тысячи узлов с европейскими тканями уплывали за океан, а оттуда, из заморских колоний, потоком текли сотни тысяч мешков с кофе, чаем, пряностями. Ян попробовал было разбогатеть на перепродаже корицы. Но и здесь его постигла неудача, он не выдержал конкуренции со старым другом детства Хельмутом ван Омме.



И тогда Ян решился: он сел на один из кораблей и уехал за океан, на далекие азиатские острова Пряностей. И что же?



...Рибекстрат уныло тянет пиво и мрачно поглядывает на темные задымленные стены таверны. Радоваться нечему. Вот уже десять лет он здесь, а богатства все нет и нет. Хоть бы случай какой подвернулся... Вот, например, ему предлагают для продажи шкуру невиданного дракона, пойманного в Китае, точь-в-точь такого, каких рисуют китайские художники на шелковых ковриках. Но больше всего он хотел бы раздобыть тех невиданных рыб, которых недавно видел на вазе, купленной купцом Якобом Хольге. Ваза была великолепна, на ней рельефно изображен подводный мир: колышутся искусно вырезанные травы, снуют разные рыбы, а в центре – три красные пучеглазые рыбины с веерообразным трехлопастным плавником. Хольге, наверное, немало получит за эту вазу в Антверпене, а может быть, ее купят даже в Лондоне.



Вот если бы он, Ян ван Рибекстрат, раздобыл таких веерохвостых рыб, он получил бы за них еще больше, чем Хольге за вазу. Но Ян уже не молод, под пышным завитым париком скрывается изрядная лысина. И он хорошо знает: поиски китайских драконов и невиданных рыб – пустое дело. Тридцать лет назад, когда в Европу привезли первые вазы с изображениями этих диковин, кое-кто еще пытался отыскать их в далеких странах. Но Поднебесная Империя не впускала к себе европейских гостей, а китайские купцы на Филиппинах и в Индонезии только улыбались, качая головами с длинными косами:



"Нет, нет, господина, это все фантазии художников!" И европейцы перестали верить в эти заморские чудеса.



Рибекстрат устало встает и покидает таверну. Сегодня ему предстоит неприятное дело: надо уломать китайского купца Чжан Гаопина снизить цену на партию корицы. Старик серьезно болен, и только потому, что дело не терпит отлагательств, китаец пригласил Рибекстрата побеседовать к себе домой. "Ну, хоть в этом удача, – грустно размышлял Ян, шагая по пыльной улице. – Кажется, я буду первым европейцем, посетившим дом китайского купца".



Переговоры проходили явно неудачно: старик не уступал. И хотя Ян был занят, он успел осмотреться вокруг. Дом казался удивительным – бамбуковые стены, циновки на полу, вазы из тончайшего фарфора, черного и красного лака... Старый жулик ободрал Яна как липку, а затем позвал хорошенькую дочку:



– Сяо, напои дорогого гостя чаем.



В саду на бамбуковом столике под густой тропической зеленью стояли цветастые пиалы с холодным коричневым напитком. Сяо присела – желтое кимоно сложилось складками. Ян поклонился и грузно опустился на жалобно затрещавший бамбуковый стул. "Ограбил, разбойник", – мрачно думал он, прихлебывая терпкую отвратительную жижу.



И вдруг... Пиала с чаем выскользнула из рук гостя и разлетелась на кирпичной дорожке сада на мельчайшие осколки. Степенное спокойствие купца, куда оно делось? Не обращая внимания на изумленную Сяо, он кинулся к садовому бассейну и стал пристально вглядываться в темную воду. Там, в прохладной глубине, неторопливо, чуть шевеля плавниками, плавали толстые красные рыбы с пышными трехлопастными плавниками. Веерохвосты? Так они все-таки есть на самом деле?



И вот Ян снова сидит перед больным Чжаном. Откуда они? Не продаст ли старик этих рыбок? Ян построит пруд на своей вилле. Он всю жизнь искал веерохвостов, он уплатит за них любые деньги.



Чжан долго теребит реденькую бородку: еще ни один китаец не отдавал этих рыб европейцу. Но Рибекстрат предлагает такие деньги! Надо подумать...



– Сяо, расскажи дорогому гостю о рыбах.



И девушка рассказывает легенду.



Это было давным-давно, еще все люди жили в Поднебесной и никуда не плавали за море. В одной деревне Чжэньминь жили юноша Лю и прекрасная, как утренняя заря, девушка Тао. Они крепко любили друг друга, и, казалось, ничто на свете не могло разлучить их. Но однажды на Поднебесную напали враги. И кликнул клич Сын Солнца - император: "Кто в силах держать меч, кто может метать копье – на помощь, собирайтесь к Великой стене".



Горько рыдала Тао, провожая Лю на войну. И там, где падали на землю ее слезинки, вырастали подобно заре цветы – розы.



Долго бились сыны Поднебесной, пока не выгнали врагов за стену. Тогда стали возвращаться храбрые воины домой. Но Лю все не приходил. И вскоре узнала Тао, что он остался на севере, в фанзе другой девушки. Пришла она на берег озера, возле которого стояла деревня Чжэньминь, и горько разрыдалась. Слезы капали в воду и тут же превращались в прекрасных цзиюй – золотых рыбок...



– Ну как, старик, надумал продать рыб?



– Сяо, ты ведь не все рассказала...



– А еще рассказывают люди, – снова зажурчал голос Сяо, – что цзиюй упали к нам с неба. На пушистом облаке сделал небесный царь дворец для дочерей своих. Каких только чудес не было в этом золотом дворце. Но девушек не радовало небо, они все поглядывали на землю: ведь по земле ходили такие прекрасные юноши. Узнал об этом небесный царь, рассердился и решил наказать дочерей. Ударил он раз в барабан – и дворец превратился в озеро, ударил второй раз – и дочери стали прекрасными цзиюй. Теперь царь был спокоен – дочери жили на небесном облаке и не могли видеть землю. Но однажды рыбки так разыгрались, что одна из них выскочила из водоема. "Ой, – вскрикнула она, – я вижу землю, и как же она прекрасна!" И прыгнула вниз. А вслед за ней в земное озеро попрыгали и остальные...



– Ну как, старик?



– Еще, Сяо...



– Говорят и другое: будто цзиюй – дети синего Океана. Как-то разыгралась страшная буря, волны заливали даже высокую гору Чжэцзян. На гребнях этих волн взлетали на вершину горы чудесные рыбки, в озере и нашли их рыбаки после бури.



– Ну же, старик!..



Ян ван Рибекстрат добился своего – вскоре в пруду его сада на диво всем европейским купцам плавали легендарные веерохвосты. Гости смотрели на них, гладили окладистые бороды, потирали бритые подбородки, почесывали завитые парики: они прикидывали, стоит ли везти эти диковины в Лиссабон, Антверпен, Лондон? Много ли дадут за них? Удастся ли довезти?



Скоро "слезинки прекрасной Тао" попали в далекую Европу. Рибекстрат продал рыбок за баснословную цену одному из предприимчивых португальцев, но тот не смог довезти их до Лиссабона. Рыбки добрались лишь до Южной Африки.





(из книги М. Д. Махлина "Занимательный аквариум")


Прикрепленное изображение (вес файла 155.6 Кб)
Старая открытка.jpg
Дата сообщения: 17.08.2008 17:48 [#] [@]

Какие интересные истории

Дата сообщения: 22.08.2008 15:33 [#] [@]

Здорово !!! Люблю сказки. Cool

Дата сообщения: 22.08.2008 20:28 [#] [@]

Михаил Успенский



Холодец





Однажды Юрий Олегович говорит жене (а её звать Анжела):



- Анжела, а Анжела! Мне кажется, мы на питание слишком много денег тратим. Сегодня сервелат, завтра карбонат, послезавтра корейка с грудинкой и окороком. А давай-ка мы с тобой покупать субпродукты и варить из них простой русский студень-холодец. Сэкономим деньги и купим в Крыму домик с садиком!



Другая женщина посмотрит – рублём одарит, а вот Анжела глянет – будто последнюю десятку из рук вырвет.



- Чем придумывать, научился бы раньше семью содержать! Сам ты студень-холодец, а не мужик.



Юрий Олегович огорчился, но виду не подал, чтобы жену пуще не сердить. Пошёл в магазин и накупил рожек, ножек и прочего, что в холодец годится. Всё воскресенье варил, потом понёс на балкон студить.



Юрий Олегович ночью проснулся оттого, что за окном происходила гроза. Он глянул в окно и увидел, как молния с неистовой силой ударила прямо в ведро с холодцом. «Пропал мой холодец!» - подумал Юрий Олегович и заплакал тихонько, чтобы жена не услышала. Рано утром вышел на балкон и заглянул в ведро. Молния не повредила холодец, даже наоборот – на вид он был какой-то крепенький, живой. Юрий Олегович хотел попробовать холодец пальцем, но холодец не стал дожидаться, сам потянулся к руке. Юрий Олегович испугался – что это за холодец такой: неизвестно, то ли ты его съешь, то ли он тебя. Скорее закрыл ведро крышкой, а сверху пригнетил камнем, которым капусту давят, - пусть-ка вылезет! И пошёл на работу.



Приходит с работы – ему и страшно, и интересно, как там холодец? Взял лыжную палку, столкнул крышку. Глядь, холодца и след простыл, а в ведре лежит непонятная штука – рыба не рыба, ракушка не ракушка. Юрий Олегович попомнил, что где-то эту штуку видел, когда ещё книжки читал. Взял он с полки пятьдесят томов энциклопедии и перелистал. Оказалось, эта штука-то – трилобит, древнее животное ископаемое.



Тут Юрий Олегович и понял что с холодцом произошло. Совершенно случайно под влиянием грозы и молнии в ведре возникли такие же условия, в которых в старые годы на Земле жизнь зарождалась. Припомнилась ему и картинка, как всякие живые существа по ранжиру выходят из моря, развиваясь и усложняясь на ходу. Но, видно, в ведре, в отличие от эволюции, дела шли маленько повеселей: пока Юрий Олегович листал энциклопедию, трилобит превратился в старшего по званию моллюска аммонита, которого опознать удалось очень быстро, потому что он был на букву «а».



Юрий Олегович обрадовался. Он придумал вот что: Дождаться, пока холодец разовьётся в гигантского ящера диплодока. Потом этого ящера отвести куда следует, соврать, что сам вырастил, и сдать на мясо. Тогда и домик в Крыму будет. Анжеле он ничего не сказал, решил подарить ей сюрприз. Тайком заглядывал в ведро, наблюдал там последовательное развитие живой материи и торжество дарвинизма. Всё шло путём, как полагалось по энциклопедии.



А потом случилось несчастье. Шёл Юрий Олегович с работы и повстречал институтского товарища. Товарищ затащил его в одно заведение. Затащил-то товарищ, а вытаскивали два милиционера. А за то, что Юрий Олегович так плохо себя вёл, дали ему пятнадцать суток времени. Но не то было обидно, что сообщат на работу, а то, что можно ни за что ни про что потерять гигантского ящера диплодока и в его лице домик в Крыму. Да и страшно было – а вдруг ящер вылезет и напугает Анжелу?



Но никакого ящера в доме не было. Сама Анжела сидела за столом, а рядом с ней находился огромный волосатый детина, одетый в лопнувшую по швам любимую рубашку хозяина.



Детина, увидев Юрия Олеговича, недовольно заворчал без слов и стал показывать мохнатыми лапами на дверь. Юрий Олегович понял, собрал чемоданчик и ушёл.



Теперь он живёт на частной квартире. Всем бы хозяйка была довольна, если бы не странность жильца: как соберётся гроза, так он холодец варит, на улицу его тащит, подсовывает под молнии. Видно, надеется, что ещё раз получится живое вещество. Тогда-то он доведёт его до ума – получит ящера диплодока. А может, и не ящера. А потерпит недельку-другую, пока не разовьётся вещество в первобытную женщину – верную жену, любящую мать, надёжного товарища.


Прикрепленное изображение (вес файла 127.6 Кб)
Diplodocus carnegii.jpg
Дата сообщения: 23.08.2008 12:45 [#] [@]

Страницы: 123456789101112131415161718192021222324252627282930313233343536373839404142434445464748495051525354555657585960616263646566676869707172737475767778798081828384858687888990919293949596979899100101102103104

Количество просмотров у этой темы: 467191.

← Предыдущая тема: Сектор Волопас - Мир Арктур - Хладнокровный мир (общий)

Случайные работы 3D

Место отдыха ТОГО мира
ИЗНАКУРНОЖ
Prison
Bell-429
Flash Concept
нефтяной комар

Случайные работы 2D

Бобр-работяга))
русалка
Дух любви
Кулибин
The Lost Civilization
Восточная девушка
Наверх