Список разделов » Сектора и Миры
Сектор Орион - Мир Беллатрикс - Сказочный мир
Автор: Chanda | СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ 1 мая - День международной солидарности трудящихся. Ныне в России - Праздник весны и труда. Ленивая внучка Башкирская сказка
Жили когда-то очень давно бабушка и внучка. Бабушка так состарилась что работать уже не могла. А внучка была очень ленива. Бабушка с каждым годом всё старела и слабела. Вот дожила она до весны и думает: «Пить-есть надо, люди вон сеют, и нам надо что-нибудь посеять». И говорит она об этом внучке. - Не надо, бабушка, - ответила ей внучка. – Ты уже стара стала, к осени умрёшь, а там, глядишь, найдётся добрый человек и возьмёт меня в свою семью. К чему нам хлеб? Так они и не посеяли ничего. Настала осень. Народ убирает хлеб с полей. Старуха не умерла, и внучку никто не взял на воспитание. Как-то зашла соседка, увидела, что бабушке с внучкой совсем нечего есть, и сказала: - Хоть бы пришли и взяли у меня немного проса! Соседка ушла. Бабушка говорит внучке: - Сходи, внучка, принеси проса. А внучка отвечает: - Надо ли, бабушка? Может, просо у неё нехорошее… Всю зиму голодали бабушка с внучкой и чуть не умерли. Но как только пришла весна, внучка вышла в поле, на работу. - Зачем трудиться? – смеялись над ней соседи. – Бабушка твоя уже стара, недолго ей жить, а тебя кто-нибудь возьмёт на воспитание. К чему вам хлеб? Ничего внучка не ответила, а только вспомнила старую поговорку, которая гласит: «Если собираешься на летнюю кочёвку, прежде засей поле». |
Автор: Chanda | СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ 2 мая - Международный день астрономии. Джеймс Инглис Ночной дозор
Стремительно, с ослепительной, как вспышка молнии, яркостью родились жизнь и сознание. Переход из бездны небытия к пробуждению жизни совершился быстрей, чем полёт метеора, мгновенно и целиком. Начались поиски личности. Всего несколько секунд после пробуждения жизни новорожденный подверг скрупулёзнейшему, тщательнейшему обследованию своё окружение и себя самого. В глубине туманного центра своего сознания он обнаружил запас знаний, совершенно бесполезных до тех пор, пока они не подсоединены к источникам внешнего опыта. Одно он узнал. У него есть имя. Предмет удобный и необходимый. Символ индивидуальности. Им определяется самая важная вещь во всём его окружении: он сам. Он знал – оно было способно и на большее, знал, что в его имени заключена загадка его существования. Когда ему удастся разгадать эту загадку, он постигнет цель, для которой создан. Пока же было достаточно, что у него есть имя. Звали его Каунз. Своё внимание он направил на мир, в который вступил, ошарашивающий и непостижимый. Это был мир контрастов, как кричащих, так и едва различимых. Каунз сразу же уловил эти контрасты и тотчас принялся сравнивать и измерять, на чистом, щедром полотне своего опыта воссоздавая картину своего окружения. Свет и тьма. Покой и движение. Изменения и рост. Над такими понятиями бился Каунз, откладывая в своей чудесной памяти каждую новую крупицу информации, присовокупляя её к врождённым запасам знаний. Мир обрёл формы и смысл. Быстрые, как молния, органы чувств могли теперь мгновенно распознать тысячи вариантов взаимодействия энергии, посредством которого он видел мир. Как и он сам, мир тоже имел имя. Назывался он Галактика. Преодолев младенческое состояние полной неразберихи, Каунз смог наконец понять загадку своего имени. С пониманием пришло и осознание своего места в мироздании. Теперь самая насущная его цель больше не ускользала от него. Каунз. Корабль автоматического наблюдения за звёздами. Внезапно он почувствовал, что его внимания требует находящийся в непосредственной от него близости предмет, заглушавший бесчисленные сигналы о давлении и радиации, которые заменяли ему зрение и слух. Постепенно степень притягательности предмета возрастала, из чего Каунз заключил, что он, следовательно, находится в движении и что движется он по направлению к этой пылающей области возбуждения. Вот в чём, значит, источник его пробуждения. В течение неведомого времени плавал он в пустоте, частица скованного сном разума, дожидавшегося сигнала, который разорвёт кокон бессознания, дожидавшегося первой, слабой ласки света и тепла, которые пробудят его спящие датчики. В мозгу Каунза звезда была зарегестрирована бешеным ритмом ядерных реакций и непрерывных взрывов. Соотнеся этот образ с прежним запасом информации, он перевёл его в систему категорий, которыми пользовались его создатели. Звезда принадлежала к разряду красных карликов, класса М-5 по спектру и с температурой поверхности около 4000°С. Кружа по широкой орбите вокруг своей звёздной добычи, Каунз улавливал казавшиеся по контрасту очень слабыми световые и тепловые излучения, исходившие от более мелких и более холодных тел, вращавшихся вокруг плотной старой звезды на извечных цепях гравитации. Он вновь соотнёс полученные данные со своей энциклопедической памятью, которой был наделён от рождения. Планеты – четыре. Температура – от абсолютного нуля до близкой к точке замерзания. Состояние – отсутствие жизни, ввиду полной утраты газообразной атмосферы. Не замечая движения времени, Каунз старательно продолжал обследование. Когда он его закончил и каждая клеточка его мозга была до предела заполнена информацией, в нервную систему, управлявшую его двигателем, поступил сигнал, и, внезапно рванувшись и постепенно наращивая скорость, он полетел прочь из пределов красного карлика. Пока старая звезда медленно удалялась, он завершил программу своей первой миссии. Заполнявшие клетки его мозга данные были сопоставлены, закодированы и тугим пучком радиоволн отправлены в ту сторону, где на крошечном пространстве небосвода помещалась далёкая звезда. Солнце и планета Земля. Планета, которой он никогда не знал, но из которой вышел. Наконец острые ощущения первой звёздной встречи потускнели и, отыскав ближайший из имеющихся источников света, он, используя спящую энергию космоса, подошёл к объекту своей следующей встречи. Завершив необходимые маневры, Каунз погрузился в относительный покой межзвёздного пространства, куда силы притяжения доходили не волнами, а лёгкой рябью, и ядерные голоса звёзд звучали не громче слабого песнопения, космической колыбельной. Каунз спал. Цикл этот повторялся всякий раз, как только он оказывался в пределах гравитационных объятий любого объекта межзвёздного пространства, способного хотя бы в малейшей степени к излучению энергии. Источником таких циклов пробуждения служили по большей части звёзды типа красных карликов, составлявшие основное население галактики. Но изредка выпадали случаи, когда он побуждался от импульсов массивных гигантов, окружённых соответственно огромными свитами планет. В таких случаях требовалось более длительное и более тщательное обследование, хотя Каунз, разумеется, не отдавал себе отчёта о времени. Несколько раз он проводил скудные световые годы на одном водороде, веществе, из которого строится жизнь Вселенной. Порой эти призрачные области были достаточно плотны и светлы, чтобы помимо пополнения его запасов ядерной энергии, пробудить его датчики. Время от времени в таких туманностях находились вещества, относящиеся к эмбриональному развитию нарождающихся звёзд, раскалённые, голубые, аморфные. В такое время можно было много узнать, в особенности относительно раннего периода эволюции звёзд. С каждой новой встречей понимание процессов, протекавших в Галактике, всё возрастало и надлежащим образом передавалось во всё более отдалявшуюся точку, из которой он вышел. Другим редким событием, которое выпало на длю Каунза, было открытие некоего вторичного свойства некоторых планетных систем. Феномена жизни. Это свойство значилось в полученных ещё до рождения цепях информации, как представляющее первостепенное значение. Первое его столкновение с таким феноменом произошло в окрестностях небольшой оранжевой звезды класса G-7. Звезды, похожей на солнце его родины. Пробудившись, он обнаружил привычный комплекс излучений. Усилием воли притяжения, которые несли его, повышение температуры и яркости света, полная гамма радиации. Перед ним лежал новый источник энергии. После обычного обследования звезды его внимание привлекли вращавшиеся вокруг неё твёрдые тела. Из этих планет две явно обнаруживали следы органических молекул. Даже с дальнего расстояния спектроскопическое зрение Каунза могло легко поникнуть в тайны этих планет. Однако для более тщательного обследования необходимо было подойти поближе. Действуя на основе этих предварительных данных, его навигационные центры мгновенно пришли в возбуждение, выведя его на такую траекторию межпланетного движения, при которой он выйдет на орбиту вокруг каждого из намеченных миров. Самые благоприятные условия были на второй планете. Сначала он заметил обширные области океана. Спектроскопический анализ обнаружил, что моря, как и атмосфера, богаты веществами, необходимыми для строения жизни. Затем были получены прямые свидетельства развитой жизни. Кружа вокруг планеты по невысокой орбите, чуть-чуть выше верхних, фиолетовых слоёв атмосферы, Каунз отмечал безошибочные признаки: освещённые пространства в той стороне, где лежала ночь, большие искусственные сооружения и пути, и что было самым неожиданным из всего – контакт. Совершив множество разведывательных облётов, он поймал случайный лучик радиации. Оказалось достаточно небольшого анализа, чтобы убедиться, что его нельзя отнести за счёт естественного излучения планеты. Единственное возможное объяснение заключалось в том, что этот радиосигнал был направлен к нему волею разума. Исследованию был подвергнут сам исследователь! В соответствии с заложенной в него программой, Каунз направил к неизвестному источнику сигнала ответный сигнал на той же волне, на которой он его получил. Этот сигнал содержал в себе в сжатой, закодированной форме рассказ о родине Каунза, свод мысли и истории Земли. В этом маленьком пучке сигналов заключалась подробная биография человека, сообщение о его прогрессе в медицине и философии, его открытиях и постигших его катастрофах Одновременно Каунз трудился над посланием, полученным от незнакомцев. Оно тоже было в форме математического кода, который – по расшифровке – подробно излагал долгую историю двух планет. Подобно человеку, незнакомцы по прежнему не выходили за пределы собственной системы, хотя, в отличие от далёких создателей Каунза, создали единый глобальный образ жизни, позволявший добиться всемирного взаимопонимания, поощряя в то же время представляющие ценность существенные различия даже между существами одного и того же вида. Завершив обмен информацией, Каунз покинул пределы оранжевой звезды и полетел дальше, совершенно не предполагая, что стал причиной величайшего события в истории целой солнечной системы. Хотя он был практически неразрушим в свободном от эрозии вакууме, а энергию для двигателя в неограниченном количестве мог получать от слнц и газов космоса, неизбежно должен был наступить момент, когда Каунз встретится с неожиданной опасностью. В нормальных условиях реакция его чувств была достаточно быстра, чтобы избежать возможного столкновения. Встретиться с этой опасностью можно было лишь в пределах какой-нибудь солнечной системы, проходя сквозь пояса астероидов и обломков комет, этих средств звёздной береговой охраны. По временам эти космические снаряды двигались с такой скоростью, которая превышала даже маневренность Каунза. Вблизи больших солнечных масс волны притяжения были так велики, что много сил отнимало само резкое изменение курса, в то время, как вокруг с огромной орбитальной скоростью проносились местные флотилии метеоров. Это случилось, когда он готовился к выходу из системы красного гиганта. Громадная звезда и впрямь была редкой находкой, обладавшей тем необыкновенным свойством, что её свита состояла не из обычных планет, а из небольших звёзд. Эти звёзды-спутники были карликами, по большей части находившимися уже в последней стадии звёздного старения. Они описывали вокруг мрачного гиганта странные, эксцентрические орбиты. Такие эксцентрические, что вся эта звёздная система представляла собой дикий, бешеный круговорот гравитационных сил. По всей системе проносились громадного размера обломки разрушенных планет, словно мечущиеся и кружащие в водовороте щепки. Если б ему дали время, Каунз смог бы точно вычислить механику этой сложной системы. У него было оборудование, Позволявшее в точности предсказать скорость и траекторию каждого из мчащихся обломков. Но его погубило время, вернее, отсутствие его. Столкновение, когда оно случилось, произошло не с каким-то из крупных тел. Движение последних он предсказал и предпринял обходные маневры. Роковым снарядом оказался крошечный осколок камня, компенсировавший незначительность своих размеров неимоверной скоростью. Удар пришёлся по узлу, который сам по себе был заменяем, - у Каунза имелось несколько дубликатов его передающей антенны. Но шок от удара был настолько велик, что его механизмы управления потеряли всякую чувствительность. Каунз погрузился в кому, почти такую же глубокую как смерть, и его, совсем беспомощного, понесло в сторону тёмных пустынь, неуправляемого, бессмысленного, начисто утратившего свои функции. Должен был наступить конец. Его бездействующие останки целую вечность носились бы по Вселенной, которой хорошо были знакомы безжизненность, инертность и бессилие. Но конец ещё не наступил. Как и в уютном царстве обжитых планет, у дальних пределов межзвёздного пространства время от времени происходит что-то неожиданное, что-то непредвиденное. Если взять довольно длинный отрезок времени – а перед Каунзом было открыто всё Время – такое событие должно было произойти почти что с неизбежностью. Воскресение Каунза не было мгновенным. Пока он плыл в бессознательном состоянии, закончилась жизнь не одной звезды. Его чувства спали, а в это время образовывались планеты, возникали моря и топи, из которых на остывавшую поверхность земли выползали одетые плавниками страшилища, сражавшиеся с первобытными чудовищами и создававшие цивилизации. Некоторые из этих цивилизаций в сверкающих, гладких машинах вышли в космос. Одни из них погибли во время ядерных взрывов, другие – от интроспекции. Хотя в целом Вселенная сохраняла равновесие, звёзды и галактики появлялись и изменялись. За то время, что Каунз спал похожим на забытье сном, произошло много событий. Его поломка не была «органической». Она была делом степени повреждения. Чувствительность его оптических и других чувств так уменьшилась от удара, что никакой из обычных источников энергии не обладал достаточной мощью, чтобы пробудить её. Никакой из обычных источников.
(окончание следует). |
Автор: Chanda | Джеймс Инглис Ночной дозор (окончание).
Энергией, достаточной для пробуждения его погружённых в спячку чувств, обладал один-единственный объект. Одно редкое, но регулярно повторяющееся явление, которое время от времени производит галактика, чтобы потрясти Вселенную своей мощью. Суперновая. В галактике средней величины насчитывается около ста миллиардов звёзд. Когда из-за излишнего образования гелия одно из таких солнц утрачивает стабильность, возникает явление, которое можно отнести к числу самых необычайных событий Космоса. Внезапно, в какую-то долю секунды подобная звезда вспыхивает с такой безумной яркостью, что по своему свечению может потягаться с половиной звёзд галактики, вместе взятых. Во время долгого пребывания в бессознательном состоянии Каунз неоднократно проплывал через пульсацию далёких взрывов сверхновых звёзд, но должно было настать время, когда он окажется прямо на пути такого космического переворота. Он погрузился в бурлящее море радиации. Окружавшее его пространство больше не было пассивным вакуумом, а кипящим котлом адского пламени. В этом космическом Аиде Каунз обрёл вторую жизнь. Вновь рождённый, он с ликованием вышел из огня, словно феникс. При его втором рождении повторилось то же, что и при первом. Снова открылись шлюзы внутренних резервуаров памяти, и он с жадностью поглощал неожиданно нахлынувший поток информации. С необыкновенной быстротой он вновь обрёл полный контроль над своими способностями, но прежде, чем приступить к тщательному обследованию внешнего мира, Каунзу предстояло исследовать сам непосредственный источник энергии; сверхновую звезду, поднявшую его из мертвецов Космоса. Как обычно в таких случаях, звезда представляла собой голубой супер-гигант с диаметром в четыреста раз больше солнечного (в таких измерениях его родная звезда всегда служила Каунзу мерилом). В данный момент она, конечно, разрасталась, что однажды должно было привести к созданию туманности, в центре которого будет помещаться сжавшаяся оболочка некогда гигантского солнца. Он не смог установить наличия никакой планетарной системы, поскольку атмосфера звезды своими внешними краями достигла положения, лежавшего далеко за пределами орбиты даже самой возможно удалённой из планет. Во всяком случае любая такая система обратилась бы в пар в первые же минуты вспышки. Настигнутый быстро разраставшейся оболочкой газов, Каунз временно потерял из виду Вселенную. Он мчался вслепую в центре космической бури, бури слепящего света и пыли, которые в своём конвульсивном, неистовом исступлении, казалось, простирались до крайних пределов пространства и времени. Когда он наконец выбрался из этого звёздного танца смерти с насыщенными новым знанием датчиками, Каунз обратил внимание на внешний мир. Поначалу, казалось, плохо работают его чувствующие устройства. Составленный им на основе полученных данных образ галактики не соответствовал тому, к чему подготовили его неистребимые схемы его памяти. Он быстро проверил свои системы чувств, но не обнаружил никаких неполадок. Вновь обследовал своё окружение, и вновь перед ним предстала картина, в которую трудно было поверить. Каунз, которому ничего не оставалось, как поверить своим чувствам, смог сделать на основании картины только один вывод: галактика состарилась. Это означало лишь то, что период беспамятства длился у него действительно долго, долго в категориях самого Космоса. Первоочередной проблемой стала проблема энергии. Энергии, обеспечивающей движение вперёд, передачу информации, составление данных. Впервые за время его существования источники энергии были строго ограничены. В его непосредственном окружении они почти что отсутствовали. Путешествуя по галактике, он описал вокруг неё громадный эллипс. В этих-то лежащих у её внешнего края областях количество звёзд упало самым чудовищным образом. Ближе к центру галактики, который виделся Каунзу мерцающим туманным островом, звёзды сохраняли хотя бы видимость былой кучности. Здесь, у окраины галактической спирали звёзды всегда были разбросаны редко, и звёздный похоронный звон звучал здесь гораздо сильнее. Хотя центральные звёзды были, как правило, старше, они к тому же отличались и большей устойчивостью. Окраинные гиганты всегда были недолговечны – они с бессмысленным неистовством прожигали жизнь, тогда как срединные звёзды довольствовались скромными результатами, как можно дольше сохраняя необходимую им для жизни ядерную кровь. Но не целую вечность. Практичный, как всегда, Каунз, сосредоточил внимание на проблеме энергоресурсов. Он быстро рассчитал, что его теперешний курс скоро выведет его за пределы области даже с минимальным запасом энергии, и там его чувства вновь заснут, затянутые облаками забвения.. Возможно лишь одно решение. Такое решение приняло бы любое существо, независимо от того, стояло бы за ним эмоциональное желание самосохранения или же логическая необходимость выполнения миссии. Воспользовавшись обильными запасами энергии, всё ещё излучаемой суперновой, Каунз предпринял крупный маневр, изменил направление вектора реактивной тяги в неслыханной во всех прежних изменениях курса степени, и направил свои паруса к центру галактики. Отправившись на поиски жизни и света, он оставил позади угрюмое молчание пустынной галактической окраины. По пути Каунз прочерчивал кривую упадка галактики. Он отмечал каждую мёртвую или умирающую звезду, попадавшую в поле захвата его дальнодействующих датчиков. Порою ему случалось присутствовать на похоронных процессиях, провожавших целые солнечные системы. Повторялась одна и та же мрачная картина. Звезду, многие миллионы лет дарившую жизнь и служившую источником света, окутывал непроницаемый красный туман смерти. Некогда обитаемые планеты лежали холодным, голым нагромождением камней – заброшенные, глобальные могильники. На их поверхности не было заметно ни малейшего шевеления, а в небесах над ними в своей последней агонии светились оголённые звёзды. Повсюду ритмы жизни и конфликты стихий подходили к концу. Но в отличие от своего окружения, Каунз сохранял свой неизменный вид. Его инстинкты, его основные мотивы остались те же, что и в тот первый день, когда ласка звёздного свечения открыла ему глаза на Вселенную. Каким бы мрачным и скорбным не казалось окружение, открывавшееся его пытливым органам чувств, он должен продолжать исследования как бы в надежде, что где-нибудь, когда-нибудь сможет открыть что-то новое. Каждый раз, как свежая информация поступала в клетки его мозга, он честно передавал сообщение о ней в ту далёкую точку пространства, из которой он вышел. Он сохранял этот ритуал, несмотря на всё возраставшую возможность того, что планета, с которой он давным-давно был запущен, представляла собой лишь остывшую скорлупку, кружившую вокруг маленького, выдохшегося солнца. Даже очутившись у огромного пылающего сердца галактики, Каунз уловил признаки приближающейся гибели. Между звёздами лежали разливавшиеся всё шире провалы тьмы, неумолимо наступавшей, словно прилив, который в конце концов поглотит галактику, накрыв её напоследок огромной тенью. Он продолжал свою миссию. По мере того, как протекали столетия и затухали звёзды, он наблюдал долгую, заранее проигранную битву с ночью. Он отмечал каждую стадию звёздного распада, расширение и сжатие звёзд, кратковременные вспышки мимолётного блеска и следовавший за тем коллапс, когда подступавшая студёная тьма завершала каждую главу Но век неожиданностей ещё не прошёл. Внезапно, в середине ставшей уже привычной трагедии, беспрецедентный случай нарушил порядок, с которым свыкся Каунз. Его безмолвную вигилию нарушил новый, непонятный источник излучения, чьи сигналя поначалу были слишком слабы, чтобы их правильно проанализировать. Производимое им излучение составляло лишь крошечную часть общего электромагнитного поля, но его было достаточно, чтобы побудить Каунза немедленно приступить к исследованию. Такова была главная цель его существования – находить и исследовать неведомое. Он установил коэффициент излучения, измерил его частоту и вычислил его положение относительно своего собственного. Тот находился сравнительно близко. Смущало то, что в том именно направлении не наблюдалось никаких видимых источников энергии. Чем бы ни был этот источник радиации, он был не видим, даже для сверхчувствительного зрения Каунза. Не видим – или совсем мал. Опыт говорил Каунзу, что крошечное космическое тело может излучать лишь крошечное количество радиации. Этот факт позволил ему сделать вывод об истинной природе явления ещё до того, как он фактически преодолел разделявшее их расстояние. Он должен быть искусственным. В подтверждение его выводов, тело начало под действием тяготения приближаться к нему, что означало, что оно также приняло сигналы неизвестного источника радиации, в данном случае – Каунза. Наконец они встретились, два одиноких путника на берегу мёртвого моря. Постепенно, шаг за шагом, были усвоены полученные путём взаимообмена их радиоцентров данные. На математической основе возникла система кодов, основанная на тех принципах, на которых строилась система передачи Каунза; она позволяла установить спокойную, бесперебойную связь. Каунз узнал, что таинственный объект был ему в действительности хорошо знаком, но в то же время был абсолютно другим. Это был космический зонд, почти зеркальное отражение его самого, хотя его родина находилась от него на расстоянии половины галактики. После того, как это случилось, Каунз сообразил, что хотя такая встреча была бы немыслимой и невероятной в любых иных обстоятельствах, в данный момент и в данном месте она была совершенно логичной. Он знал, знал в течение уже бессчётного числа лет, что галактику населяют иные виды живых существ; и имя им легион. Разумно было предположить, что они в своё время тоже создадут существа, подобные Каунзу, разведчиков космоса, которые отправятся в путешествие по галактике независимо от своих создателей, и даже гибель последних никаким образом не отразится на них. Следовало ожидать, что, подобно Каунзу, эти разведчики будут стремиться к центру галактики, где дольше сохранялись жизнь и свет. При постоянном сокращении обитаемой зоны галактики, эти движущиеся вглубь неё зонды когда-то неизбежно начнут сближаться друг с другом. И в один прекрасный день – встретятся. Скоро представилось и доказательство того, что встреча не была редкой причудой Случая. За ней последовали новые встречи, сначала довольно удалённые друг от друга во времени и пространстве, затем – всё более частые. Каждая происходила в сфере беспрерывно сжимавшегося ядра звёзд. Хотя они и различались по своей конструкции и степени сложности, эти последние представители человека галактики, все до единого, были одержимы одним и тем же импульсом, заложенным в их программу во время их создания. Упадок и гибель их создателей никоим образом этот импульс не устраняли. Поиски света были их миссией и их жизнью. Он исчезнет лишь тогда, когда потускнеют и померкнут совсем огни Вселенной. Зонды-наблюдатели кружили вокруг угасавших останков некогда гордой галактики, и число их продолжало расти. Неимоверно расти. Прямо пропорционально числу высокоразвитых видов, некогда населявших галактику, которые, исчезнув, оставили наблюдать за звёздами своих безмолвных стражей. Пока тёмные волны ничто постепенно заполняли небосвод, Каунз проводил время, обмениваясь историями со своими новоприобретёнными сородичами. У них сложилась общая картина истории галактики, в которую каждый из древних зондов внёс свою лепту, вложив о общую копилку свои знания и опыт. Тогда как раньше каждый из них располагал лишь отрывочной информацией относительно действия космического закона, соединение опыта позволило достичь более полного понимания всего сущего в целом. В известном смысле это сборище зондов составляло некое единство. Единое, состоящее из многих членов существо, обладавшее почти неограниченным непосредственным знанием всей галактики. Но по мере того, как тускнел свет окружавших их звёзд, угасала также и их интеллектуальная деятельность. Срочно требовалась энергия, потому что первейшей их необходимостью было движение вперёд и жизнедеятельность органов чувств. Передачи становились всё реже, общения – всё менее интенсивны. Начались отчаянные поиски источников энергии. Каунз уже приближался к тому состоянию беспамятства, в которое он погрузился после первого рокового столкновения. Но пока сохранялась хоть искра сознания, он оставался верен своей миссии – поискам света. Представить себе состояние забытья и подчиниться темноте было для него невозможно. Его дальнодействующие датчики пронизывали ночь, сравнивали, отвергали, проводили отбор. Нередко тот источник света, за которым он шёл вослед, угасал прямо перед ним; тьма завладевала ещё одной звёздной жертвой. Много раз изменял он свой путь; это приходилось делать всё чаще и чаще, и, казалось, что скоро Вселенная лишится последнего света и его чувства замрут навсегда. Однако источники света, хотя бы и крайне слабые, всё же существовали, они были стабильны и на них как будто никак не отразилась судьба его непосредственного окружения. Источники эти не были вовсе незнакомы Каунзу; они находились там в течение всей длинной саги его межзвёздной жизни, но находились они за пределами сферы его установленной деятельности. Их разделяли не межзвёздные, а межгалактические пространства. До сих пор не было никакой причины придавать большого значения этим далёким источникам света. Но до сих пор всегда было светло и тебя окружала россыпь огоньков легко доступных источников энергии. Свет галактики по прежнему угасал, и Каунз со своими приятелями наконец обратился к этим далёким, мерцающим туманностям; своей последней надежде, еле видимому последнему источнику энергии. Как беспрецедентна ни была ситуация, в которой они очутились, сообщество космических зондов действовало быстро, без долгих раздумий и в полном согласии. В известном смысле это был конец их галактической жизни и в то же время – переход к более сложному способу существования. В этот последний час их свели вместе разные космически дороги, сделав свидетелями последних мгновений жизни галактики. Хотя для последних приготовлений, необходимых для путешествия за её пределы, энергии было мало, её всё же оказалось достаточно, поскольку тяготение шло вослед свету по долгим туннелям распада. Когда они вышли за пределы галактики, угасли её последние тусклые огни, и великая тьма воцарилась за ними. Померкли последние солнца. Хотя они и лежали в невообразимом отдалении, те островки вселенной, к которым они держали путь, были различимы довольно неплохо. В грядущие тысячелетия эти сигнальные огни воссияют из бездны и пробудят долго спавшие чувства. Тогда цикл начнётся сначала. Из юных, полных жизни огней будут пополнены запасы энергии, и тогда будет написана вторая глава древней саги открытий и путешествий. Великая армада космических зондов, хранителей и стражников космической истории, направилась в беззвёздные потоки в поисках галактики, которую они могли бы назвать своей.
1964 |
Автор: Chanda | СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ 3 мая - День солнца. Шочитль-Тонатиу Ацтекская сказка
Рассказывают, что это случилось очень давно. Тогда в стране ацтеков жила маленькая прелестная девочка с красивым именем - Шочитль. На языке ацтеков это означало «цветок». Девочка обожала солнце и с рассвета до заката любовалась им. Когда вечером солнце заходило, она с грустью шла домой, живя мечтой о том, что завтра она снова его увидит. Так случилось, что целый год солнце появлялось каждый день, и ни разу, ни на миг облака не закрыли его. Для Шочитль это было невероятным счастьем. Однако то, что было радостью для нее, обернулось страшной бедой для маисовых посевов: перестали тянуться вверх стебли, не тяжелели початки. Вдобавок перестали расти и фасоль с перцем. Без дождя страдали все растения, от жажды они поникли до самой земли. Засуха привела к тому, что поля оставались бесплодными. От голода начали погибать люди. Ацтеки ежедневно молились богам, прося дождь. Увидев все это, Шочитль поняла, отчего люди терпят страдания и голод. Чтобы вызвать дождь, она отправилась в храм Тонатиу - бога Солнца и обратилась к нему с мольбой. Она просила его спрятаться за тучи и спасти ее народ. Молитва маленькой девочки дошла до бога Солнца Тонатиу. И вот уже все небо закрылось ковром из облаков. Пошел долгожданный дождь. Воды вылилось столько, что совсем было согнувшийся маис начал весело подниматься и все его початки набухли от крупных, полновесных зерен. Всех вокруг охватила радость. Только бедная Шочитль загрустила: она страдала без столь любимого ею солнца. Без него она медленно угасала, но тут яркий луч пробился сквозь облака и повелел Шочитль идти в священное селение, где никогда не исчезает солнце, где всегда цветут цветы. Там ее будут звать не Шочитль, а Шочитль-Тонатиу (что по-ацтекски значит «цветок солнца»). Так прелестная девочка превратилась в прекрасный цветок солнечного цвета, с темной - совсем как ее волосы и глаза - сердцевинкой. Каждый день этот цветок раскрывается навстречу солнцу на рассвете и поворачивается за ним в его каждодневном пути по небу до самого заката... С той самой поры в начале осени на всех полях, и особенно маисовых, начинают цвести эти золотые цветы. Индейцы ласково называют их шочитль-тонатиу, что в переводе означает... подсолнух. |
Автор: Chanda | Валентин Берестов. Мастер Птица
Мы ехали из пустыни в город Куня-Ургенч. Кругом лежали пески. Вдруг я увидел впереди не то маяк, не то фабричную трубу. ― Что это? ― спросил я шофера-туркмена. ― Старинная башня в Куня-Ургенче, ― ответил шофер. Я, конечно, обрадовался. Значит, скоро мы выберемся из горячих песков, очутимся в тени деревьев, услышим, как журчит вода в арыках. Не тут-то было! Ехали мы, ехали, но башня не только не приближалась, а, наоборот, как будто отодвигалась все дальше и дальше в пески. Уж очень она высокая. И шофер рассказал мне такую историю. В далекие времена Куня-Ургенч был столицей Хорезма, богатой, цветущей страной; Со всех сторон Хорезм окружали пески. Из песков налетали на страну кочевники, грабили ее, и не было никакой возможности уследить, когда и откуда они появятся. И вот один мастер предложил хорезмскому царю построить высокую башню. Такую высокую, чтобы с нее было видно во все концы. Тогда ни один враг не прокрадется незамеченным. Царь собрал своих мудрецов и попросил у них совета. Мудрецы подумали и решили так: "Если с башни будет видно во все концы, значит, и сама башня будет видна отовсюду. И врагам станет легче до нас добраться. Башня укажет им путь. Поэтому совершенно ясно, что мастер - государственный изменник. Ему нужно отрубить голову, а строительство башни воспретить". Царь не послушался мудрецов. Он приказал построить башню. И тут случилось неожиданное: башню еще не достроили, а вражеские набеги кончились. В чем же дело? Оказывается, мудрецы рассудили правильно: башня была видна отовсюду. Но враги, увидев ее, думали, что до Хорезма совсем близко. Они бросали в песках медлительных верблюдов, которые везли воду и пищу, на быстрых конях мчались к манящей башне и все до одного погибали в пустыне от жажды и голода. Наконец один хан, предводитель кочевников, погубив лучшее свое войско, разгадал секрет хорезмийцев. Он решил отомстить. Не зажигая ночных костров, прячась днем во впадинах между песчаными грядами, хан незаметно привел свою орду к самому подножию башни. Старый мастер еще работал на ее вершине, укладывая кирпич за кирпичом. ― Слезай, пес! ― крикнул ему разгневанный хан. ― Я отрублю твою пустую голову! ― Моя голова не пуста, она полна знаний, ― спокойно ответил мастер. ― Пришли-ка мне сюда наверх побольше бумаги, клея и тростника. Я сделаю из тростника перья, склею из бумаги длинный свиток и запишу на нем все, что знаю. Тогда моя голова в самом деле станет пустой и ты, отрубив ее, ничего не потеряешь: тебя останутся мои знания. Хан согласился. Мастер спустил с вершины башни веревку, к ней привязали пакет с бумагой, клеем и тростником. Старый мастер склеил из бумаги и тростника большие крылья и улетел. Тогда хан сказал своему летописцу: ― Запиши в историю все, что произошло, чтобы наши внуки знали, на какой мерзкий обман, на какую низкую ложь, на какое гнусное вероломство способны эти хорезмийцы. А летописец ответил: ― Конечно, мастер обманул тебя. Он сделал не свиток, а крылья и полетел на них. Но это уже не просто обман, а высокий разум. И наши внуки будут восхищаться человеком, который научился летать. ― Ничего не записывай в историю! ― разозлился хан. ― Пусть никто не знает, как нас одурачили. Прошли века. Люди забыли, как звали грозного хана, как звали царя и его трусливых мудрецов. Но каждому мальчишке в Куня-Ургенче известно, кто был мастер и что он совершил, словно это случилось совсем недавно. Звали его Уста Куш, что в переводе значит Мастер Птица. |
Автор: Chanda | СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ 9 мая - День Победы. Константин Георгиевич Паустовский
Похождения жука-носорога (Солдатская сказка)
Когда Петр Терентьев уходил из деревни на войну, маленький сын его Степа не знал, что подарить отцу на прощание, и подарил наконец старого жука-носорога. Поймал он его на огороде и посадил в коробок от спичек. Носорог сердился, стучал, требовал, чтобы его выпустили. Но Степа его не выпускал, а подсовывал ему в коробок травинки, чтобы жук не умер от голода. Носорог травинки сгрызал, но все равно продолжал стучать и браниться. Степа прорезал в коробке маленькое оконце для притока свежего воздуха. Жук высовывал в оконце мохнатую лапу и старался ухватить Степу за палец, - хотел, должно быть, поцарапать от злости. Но Степа пальца не давал. Тогда жук начинал с досады так жужжать, что мать Степы Акулина кричала: - Выпусти ты его, лешего! Весь день жундит и жундит, голова от него распухла! Петр Терентьев усмехнулся на Степин подарок, погладил Степу по головке шершавой рукой и спрятал коробок с жуком в сумку от противогаза. - Только ты его не теряй, сбереги, - сказал Степа. - Нешто можно такие гостинцы терять, - ответил Петр. - Уж как-нибудь сберегу. То ли жуку понравился запах резины, то ли от Петра приятно пахло шинелью и черным хлебом, но жук присмирел и так и доехал с Петром до самого фронта. На фронте бойцы удивлялись жуку, трогали пальцами его крепкий рог, выслушивали рассказ Петра о сыновьем подарке, говорили: - До чего додумался парнишка! А жук, видать, боевой. Прямо ефрейтор, а не жук. Бойцы интересовались, долго ли жук протянет и как у него обстоит дело с пищевым довольствием - чем его Петр будет кормить и поить. Без воды он, хотя и жук, а прожить не сможет. Петр смущенно усмехался, отвечал, что жуку дашь какой-нибудь колосок - он и питается неделю. Много ли ему нужно. Однажды ночью Петр в окопе задремал, выронил коробок с жуком из сумки. Жук долго ворочался, раздвинул щель в коробке, вылез, пошевелил усиками, прислушался. Далеко гремела земля, сверкали желтые молнии. Жук полез на куст бузины на краю окопа, чтобы получше осмотреться. Такой грозы он еще не видал. Молний было слишком много. Звезды не висели неподвижно на небе, как у жука на родине, в Петровой деревне, а взлетали с земли, освещали все вокруг ярким светом, дымились и гасли. Гром гремел непрерывно. Какие-то жуки со свистом проносились мимо. Один из них так ударил в куст бузины, что с него посыпались красные ягоды. Старый носорог упал, прикинулся мертвым и долго боялся пошевелиться. Он понял, что с такими жуками лучше не связываться, - уж очень много их свистело вокруг. Так он пролежал до утра, пока не поднялось солнце. Жук открыл один глаз, посмотрел на небо. Оно было синее, теплое, такого неба не было в его деревне. Огромные птицы с воем падали с этого неба, как коршуны. Жук быстро перевернулся, стал на ноги, полез под лопух, - испугался, что коршуны его заклюют до смерти. Утром Петр хватился жука, начал шарить кругом по земле. - Ты чего? - спросил сосед-боец с таким загорелым лицом, что его можно было принять за негра. - Жук ушел, - ответил Петр с огорчением. - Вот беда! - Нашел об чем горевать, - сказал загорелый боец. - Жук и есть жук, насекомое. От него солдату никакой пользы сроду не было. - Дело не в пользе, - возразил Петр, - а в памяти. Сынишка мне его подарил напоследок. Тут, брат, не насекомое дорого, дорога память. - Это точно! - согласился загорелый боец. - Это, конечно, дело другого порядка. Только найти его - все равно что махорочную крошку в океане-море. Пропал, значит, жук. Старый носорог услышал голос Петра, зажужжал, поднялся с земли, перелетел несколько шагов и сел Петру на рукав шинели. Петр обрадовался, засмеялся, а загорелый боец сказал: - Ну и шельма! На хозяйский голос идет, как собака. Насекомое, а котелок у него варит. С тех пор Петр перестал сажать жука в коробок, а носил его прямо в сумке от противогаза, и бойцы еще больше удивлялись: "Видишь ты, совсем ручной сделался жук!" Иногда в свободное время Петр выпускал жука, а жук ползал вокруг, выискивал какие-то корешки, жевал листья. Они были уже не те, что в деревне. Вместо листьев березы много было листьев вяза и тополя. И Петр, рассуждая с бойцами, говорил: - Перешел мой жук на трофейную пищу. Однажды вечером в сумку от противогаза подуло свежестью, запахом большой воды, и жук вылез из сумки, чтобы посмотреть, куда это он попал. Петр стоял вместе с бойцами на пароме. Паром плыл через широкую светлую реку. За ней садилось золотое солнце, по берегам стояли ракиты, летали над ними аисты с красными лапами. - Висла! - говорили бойцы, зачерпывали манерками воду, пили, а кое-кто умывал в прохладной воде пыльное лицо. - Пили мы, значит, воду из Дона, Днепра и Буга, а теперь попьем и из Вислы. Больно сладкая в Висле вода. Жук подышал речной прохладой, пошевелил усиками, залез в сумку, уснул. Проснулся он от сильной тряски. Сумку мотало, она подскакивала. Жук быстро вылез, огляделся. Петр бежал по пшеничному полю, а рядом бежали бойцы, кричали "ура". Чуть светало. На касках бойцов блестела роса. Жук сначала изо всех сил цеплялся лапками за сумку, потом сообразил, что все равно ему не удержаться, раскрыл крылья, снялся, полетел рядом с Петром и загудел, будто подбодряя Петра. Какой-то человек в грязном зеленом мундире прицелился в Петра из винтовки, но жук с налета ударил этого человека в глаз. Человек пошатнулся, выронил винтовку и побежал. Жук полетел следом за Петром, вцепился ему в плечи и слез в сумку только тогда, когда Петр упал на землю и крикнул кому-то: "Вот незадача! В ногу меня задело!" В это время люди в грязных зеленых мундирах уже бежали, оглядываясь, и за ними по пятам катилось громовое "ура". Месяц Петр пролежал в лазарете, а жука отдали на сохранение польскому мальчику. Мальчик этот жил в том же дворе, где помещался лазарет. Из лазарета Петр снова ушел на фронт - рана у него была легкая. Часть свою он догнал уже в Германии. Дым от тяжелых боев был такой, будто горела сама земля и выбрасывала из каждой лощинки громадные черные тучи. Солнце меркло в небе. Жук, должно быть, оглох от грома пушек и сидел в сумке тихо, не шевелясь. Но как-то утром он задвигался и вылез. Дул теплый ветер, уносил далеко на юг последние полосы дыма. Чистое высокое солнце сверкало в синей небесной глубине. Было так тихо, что жук слышал шелест листа на дереве над собой. Все листья висели неподвижно, и только один трепетал и шумел, будто радовался чему-то и хотел рассказать об этом всем остальным листьям. Петр сидел на земле, пил из фляжки воду. Капли стекали по его небритому подбородку, играли на солнце. Напившись, Петр засмеялся и сказал: - Победа! - Победа! - отозвались бойцы, сидевшие рядом. Один из них вытер рукавом глаза и добавил: - Вечная слава! Стосковалась по нашим рукам родная земля. Мы теперь из нее сделаем сад и заживем, братцы, вольные и счастливые. Вскоре после этого Петр вернулся домой. Акулина закричала и заплакала от радости, а Степа тоже заплакал и спросил: - Жук живой? - Живой он, мой товарищ, - ответил Петр. - Не тронула его пуля. Воротился он в родные места с победителями. И мы его выпустим с тобой, Степа. Петр вынул жука из сумки, положил на ладонь. Жук долго сидел, озирался, поводил усами, потом приподнялся на задние лапки, раскрыл крылья, снова сложил их, подумал и вдруг взлетел с громким жужжанием - узнал родные места. Он сделал круг над колодцем, над грядкой укропа в огороде и полетел через речку в лес, где аукались ребята, собирали грибы и дикую малину. Степа долго бежал за ним, махал картузом. - Ну вот, - сказал Петр, когда Степа вернулся, - теперь жучище этот расскажет своим про войну и про геройское свое поведение. Соберет всех жуков под можжевельником, поклонится на все стороны и расскажет. Степа засмеялся, а Акулина сказала: - Будя мальчику сказки рассказывать. Он и впрямь поверит. - И пусть его верит, - ответил Петр. - От сказки не только ребятам, а даже бойцам одно удовольствие. - Ну, разве так! - согласилась Акулина и подбросила в самовар сосновых шишек. Самовар загудел, как старый жук-носорог. Синий дым из самоварной трубы заструился, полетел в вечернее небо, где уже стоял молодой месяц, отражался в озерах, в реке, смотрел сверху на тихую нашу землю. |
Автор: Chanda | Радуз и Людмила Словацкая сказка
Жил когда-то король и было у него три сына и одна дочка. — Слышь-ка, жена, — говорит он однажды королеве, — многовато нас стало, надо что-то придумать, иначе не прокормимся. Давай-ка пошлем одного из сыновей службу искать, пускай живет, как знает. — Что ж, — согласилась королева. — Я не против. Надо, пожалуй, Радуза послать. — Правда твоя, — король в ответ, — и я его наметил. Начинай собирать. Авось, не пропадет! И собрали Радуза. Радуз с отцом-матерью простился и отправился в путь. Долго шел, пока не добрался до дремучего леса. Видит на поляне одинокий дом стоит. — Ну-ка, зайду я в этот дом, может какая-нибудь работа найдется! А в том доме жили трое: ведьма, муж ее ведьмак и девица-красавица Людмила. — Дай вам бог счастья, добрые люди! — поклонился им Радуз. — И тебе того же, — отвечала ведьма, — ты откуда явился? — Да вот службу ищу, может, возьмете? — Э, сынок, — ухмыльнулась ведьма, — Каждому хлебушка хочется, да не каждый заработать умеет. Ты на какое дело мастак? — Хвалиться не стану, а работать буду не за страх, а за совесть! Не хотелось ведьме его в работники брать, да ведьмак за него словечко замолвил, она и согласилась. Ночь Радуз отдохнул с дороги, а утром проснулся и к ведьме пошел: — Что сегодня делать велите, хозяйка? Ведьма его с ног до головы оглядела и к оконцу подвела. — Взгляни, — говорит, — в окно, что там видишь? — А ничего такого! Пустошь средь леса. То-то и дело, что пустошь. Получай-ка деревянную мотыгу да ступай на ту пустошь, вскопай ее и деревья посади, и чтоб к утру выросли, отцвели да плоды народили, а утром мне те плоды принеси. Ну, ступай. Радуз идет, ума не приложит: „Где ж это слыхано, чтоб эдакую пустошь деревянной мотыгой вскопать, да еще к утру!" Начал землю копать, копнул три разочка, и мотыга развалилась! Понял Радуз, что от такой работы толку не будет. Швырнул обломок, уселся под дерево, сидит горюет. А ведьма лягушек наварила, велит Людмиле батраку обед нести. Людмила все поняла, улучила минутку, когда ведьма вышла, схватила ведьмину палочку, что на столе лежала, приметила где ее взяла, а сама думает: „Как же он, бедняжка, станет лягушек есть? Отнесу-ка я ему лучше свой обед". Пришла к Радузу, видит — он сидит, горькую думу думает. — Не тужи! — говорит Людмила Радузу. — Хозяйка тебе тут вареных лягушек послала, да я их выкинула. Вот тебе мой обед! А насчет работы не беспокойся, гляди: вот палочка — она нам поможет. Стукнем о землю, к утру всё вырастет, зацветет, родит, как хозяйка велела. Не знает Радуз, как Людмилу благодарить. А Людмила ударила палочкой по земле и тут же стали фруктовые деревья расти. Они росли, цвели и покрывались плодами. А Радуз тем временем наелся вволю и повеселел. Сели они с Людмилой, любезный разговор завели, так бы и сидели до вечера, да ее дома ждали. Утром Радуз принес полную корзину плодов и отдал ведьме. Ведьма удивилась, только головой покачала. — А сегодня что делать велите? — спрашивает Радуз. Подводит его ведьма к другому окну, спрашивает, что он видит. — Вижу я скалистый косогор, на нем колючий терновник растет. — То-то и оно! Бери-ка за дверью мотыгу да ступай на косогор! Выкорчуй терновник, посади виноградную лозу, и чтоб к утру мне был виноград. Пошел Радуз, стал терновник корчевать. Ударил разок деревянной мотыгой, ударил другой, она и разлетелась на три куска. „Что мне теперь, бедному, делать?" — думает он. Отшвырнул ручку от мотыги и уселся на камень. Сидит — горюет. Разве сделаешь всё это к утру! Ждет, что дальше будет. Ведьма в это время наварила полный горшок змей. Подошло время обеда, она и говорит: — Тащи, Людмила, работнику харчи! Послушалась Людмила, стала собираться, захватила с собой палочку и свой обед. А Радуз сидит ее дожидается, дождаться не может. Увидал - сердце в груди от радости так и запрыгало. — Пришла наконец! Я здесь с утра маюсь, ничего сделать не могу, мотыгу сломал, видно мне совсем пропадать, коли ты не поможешь! — Не мучь себя напрасно, — успокаивает его Людмила. — Тут хозяйка тебе змей наварила, да я их выкинула, а тебе свой обед принесла. И палочку захватила; виноградник сейчас готов будет, а завтра виноград соберешь и ей отнесешь. Подала ему обед, стукнула палочкой о землю и тотчас же потянулась вверх лоза. Она цвела, отцветала и вот уже наливаются соком виноградные гроздья! Радуз и Людмила рядышком посидели, побеседовали, потом Людмила взяла горшок и палочку, поднялась и домой побежала. А утром Радуз явился, винограду принес. Ведьма своим глазам не верит, а Радуз опять работу спрашивает. Ведьма его к третьему окошку подводит, велит поглядеть и спрашивает, что видит. — Вижу я большие камни! — То-то и оно! Намели мне из них муки да хлебы испеки! Коли не выполнишь — не сносить тебе головы! Струхнул Радуз, да делать нечего. Отправился на работу. А ведьма успокоиться не может! Как это Радуз два ее приказа выполнить сумел? — Эй, старик, — говорит она ведьмаку, — тут что-то не ладно. Не иначе наша девчонка с работником сговорилась! Где ему самому с такой работой справиться! Только напрасно радуются, я их на чистую воду выведу, тогда им, голубчикам, не поздоровится! Нынче сама обед понесу. - Брось, — отвечает ведьмак, — Людмила девчонка хорошая, преданная. Оставь ты их в покое! Не тронь! - Нет, старик, я чую тут что-то не ладно! Недаром во мне все так и кипит от злости! — Хватит, старуха, злиться! Нечего дурью маяться! Угомонилась ведьма. Сварила на обед ящериц и отправила Людмилу к Радузу. Но Людмила услыхала, о чем ведьма с ведьмаком спорит, схватила со стола палочку, спрятала под фартук, взяла горшок с ящерицами и пошла. Радуз к тому времени камней надробил, — да что толку? Какая из камней мука! А про хлеб и говорить нечего. Ждет Радуз свою Людмилу, не дождется. А она уже тут, как тут! - Мне, — говорит, — старуха велела тебя ящерицами потчевать, да разве можно человека такой дрянью кормить? Я тебе свой обед принесла! Да только хозяйка почуяла, что я тебе помогаю. Совсем было собралась к тебе, а хозяин ее отговорил. Коли до этого дойдет, нам с тобой конец! - Душенька ты моя, любезная, я ведь знаю, что ты мне жизнь спасла, — отвечает ей Радуз. — Как только тебя благодарить-то? Сидели они сидели, задушевно беседовали, тут Людмила про работу вспомнила. Палочкой по камням хлестнула, и мельница появилась, вот уже и жернова грохочут, мука в колоду сыплется, тесто подходит и печь топится. Людмила собралась и домой побежала. Утром Радуз старухе хлебы принес. Увидала ведьма — чуть от злости не лопнула. Но смолчала и только такие слова выдавила: — Вижу я, что ты в работе усерден, все, что я велела, сделал. Теперь ступай отдыхать. Наступил вечер. Ведьма пошепталась со своим мужем, велит Радузу в большой котел воду носить. Радуз воды наносил, а ведьма к котлу старика приставила воду кипятить, а как закипит, приказала ее будить. Людмила сразу все поняла. Побежала, хмельного вина старику несет. Тот вино выпил и уснул. А Людмила к Радузу пришла и говорит: — Коли до утра отсюда не уйдешь, она тебя в кипятке сварит. Я тебе помогу, давай вместе скроемся. Только клянись, что никогда меня не забудешь! — Поклялся Радуз. Да только он и без клятвы не отдал бы свою Людмилу никому на свете! Тогда Людмила плюнула в очаг на головешку, схватила волшебную палочку и они побежали прочь из ведьминого дома. Вскоре проснулся ведьмак. — Работник, — спрашивает он. — Ты еще спишь? — Не сплю, — отвечает слюна на головешке, — только потягиваюсь! Ведьмак опять за свое: — Работник, подымись, подай мне сапоги! — Бегу, бегу, — отвечает слюна на головешке. — Только обуюсь! Тут и ведьма проснулась. — Людмила, подымайся, неси мне юбку и фартук! — Сейчас иду, только приберусь! — отвечает слюна на головешке. — Что это ты так долго обряжаешься? — удивляется ведьма. — Сейчас, сейчас! — отвечает слюна. Ведьме не терпится, подняла голову — глядь, а постель-то пустая. — Ах, ты старый хрыч, ведь они удрали! Постели пустые! — кричит ведьма мужу. — Гром их разрази! — поддакивает ведьмак. Вскочили ведьма с ведьмаком, ведьма бранится: — Все твоя Людмилка! Ну и провела ж она нас! Будешь другой раз на молодых надеяться, старый сапог! Ведьмаку и сказать нечего. — Немедля беги за ними, хватай и сюда волоки! — кричит ведьма. Собрался старик и припустился вдогонку за беглецами. Говорит Людмила Радузу: — Что-то у меня левая щека горит, — оглянись, мой милый, что там видишь? — Ничего не вижу, — отвечает Радуз, — только черная туча летит! — Нет, это старик на черном крылатом коне. Надо спасаться, — крикнула Людмила — да как стукнет палочкой о землю. Земля стала пашней, Людмила — пшеницей, а Радуз — жнецом. Велит Людмила Радузу ведьмака ждать, а на его вопросы отвечать с умом. Тут и старик с бурей да градом на черной туче примчался, хорошо еще всю пшеницу не побил. — Эге, дед, — говорит ему жнец, — все равно вам всю пшеницу не положить, кое-что мне останется. — А я ее вовсе не трону, — отвечает ведьмак, и спускается вниз, — коли скажешь мне, не пробегала ль тут парочка? — Пока я пшеницу жал, здесь ни одной живой души не было. Говорят, в те времена, когда сеяли, какие-то двое вроде бы проскочили! Покачал ведьмак головой, исчез в туче и домой полетел. Радуз с Людмилой дальше побежали. — Ты что так скоро вернулся, хозяин? Что успел сделать? — спрашивает ведьма. А он в ответ: — Кто их знает, куда они подевались! Я там живой души не видал, только жнеца, что пшеницу жал. — Это они и были! Ох, и обманули ж тебя, дурня старого! Хоть бы один колосок с собой прихватил! Ступай за ними немедля! Послушался старик и улетел. — Что-то у меня левая щека горит! — молвит Людмила. — Обернись, Радуз, погляди, что там делается? — Ничего, — отвечает Радуз, — только серая туча летит. — Нет, не туча — это ведьмак на сером крылатом коне. Ты его дождись и не бойся! На вопросы с умом отвечай. Ударила палочкой по своей шапочке и превратилась шапочка в часовенку, она — в мушку среди тучи мушек, а Радуз в отшельника. Налетела серая туча со снегом да такую стужу нагнала, что крыша на часовне затрещала. Ведьмак слез с крылатого коня и прямо к отшельнику: — Не видали, — спрашивает, — двух прохожих — парня да девку? — Откуда им тут взяться? — отвечает отшельник. — Я здесь с незапамятных времен со своими мушками живу. Слыхал, что когда часовню строили, какая-то парочка проходила. Что-то вы холоду напустили, еще всю мою паству поморозите! — Не бойся, я домой вернусь, зря, видно, спешил-старался! — сказал ведьмак и назад поворотил. А старая ведьма его во дворе поджидает. Увидала, что он один возвращается и ну браниться: — Ах ты, старый недотепа, опять один идешь, никого не ведешь, где ты их оставил ? — Нигде не оставил, там нету никого! Только часовня да отшельник с мухами. Я на них такого холоду напустил, что всех чуть не поморозил! — И дурень же ты! Ведь это они и были. Хоть бы дранку с крыши принес! Ну, погоди, я сама за них возьмусь! Собралась и помчалась вслед за беглецами. — Что-то у меня левая щека горит! — молвила Людмила. — Обернись, Радуз, погляди, никто нас не догоняет? — Догоняет, — отвечает Радуз, — красная туча на нас движется. — Это не туча, а старая ведьма на красном крылатом коне; собери все силы, эту ведьму не так-то просто обмануть. Я превращусь в золотую утку и поплыву по морю, а ты опустись под воду, не то она тебя огнем спалит. Как начнет ведьма меня ловить, ты беги и хватай коня под уздцы, остальное я сама сделаю и все хорошо обойдется! Тут ведьма налетела, все на своем пути огнем сожгла. У самого моря с коня соскочила и кинулась утку ловить. А утка ее в сторону уводит, от коня подальше. Радуз из моря выскочил и крылатого коня под уздцы схватил. Утка к нему подлетела, обернулась девушкой, оба они на коня вскочили и помчались далеко за море. Увидала их ведьма, проклятья вслед шлет: чтоб Радуз Людмилу позабыл, коли его кто-нибудь поцелует, а Людмила, чтоб семь лет своего милого не видала! Обратно старая карга уже пешком шла — все ее волшебство пропало! А ведьмак над ней потешался: надо же, такую хитрую ведьму провели! Добрались, наконец, Радуз и Людмила до города, где родители Раду за жили. — Какие у вас новости? — спрашивает Радуз встречного горожанина. — Новости, говоришь? — Да вот какие: и король, и его сыновья и дочери — все померли, осталась только старая королева, да и та всё плачет о пропавшем сыне. Так что веселого мало. Зато свары да брани хоть отбавляй: все на королевский трон метят! — Померли! — охнул Радуз. — Плохо дело. Отошел он от горожанина, Людмилу в сторону отвел. - Давай, Людмила, так сделаем: ты здесь возле колодца сиди, чтоб в рваном платье к моей матушке не являться. Спрячься за тем густым деревом и жди, когда я вернусь. А я в замок пойду. Коли меня признают и королем сделают — вернусь за тобой и красивое платье принесу. Согласилась Людмила, и Радуз в замок ушел. Мать его узнала, кинулась навстречу! Обнимает, хочет поцеловать, но Радуз не дается, помнит ведьмино проклятье. Все его признали, королем объявили и устроили веселый пир. Радуз с дороги притомился, лег отдохнуть, а когда спал, пришла королева-мать и горячо расцеловала сыночка в обе щеки. В ту же минуту забыл он про Людмилу, будто вовсе ее и не было. А вскоре на другой женился. Долго плакала Людмила в одиночестве, не знала, бедная, что делать, куда деваться. А потом пошла к крестьянскому дому, неподалеку от замка встала и превратилась в стройный тополь. Все любовались красивым деревцем, только королю оно мешало, говорил, не дает из окна глядеть! И приказал король тополь срубить. Как мужик ни просил, ни уговаривал, ничего не помогло. Срубили тополь. Вскоре у самого замка кудрявая груша выросла, а на ней золотые плоды налились. Вечером плоды соберут, а к утру опять дерево золотыми грушами обсыпано. Королю это дерево очень по сердцу пришлось. Зато королева его видеть не могла. Хоть бы эта груша, — твердила она, — поскорее пропала, так я ее ненавижу! Король ее и так и сяк уговаривает, просит не трогать дерево, но она до тех пор приставала, пока он по ее не сделал и не велел грушу срубить. Вот уже семь лет к концу подошли. Превратилась Людмила в золотую утку. Плавает по озеру под королевским окном и все кричит да кричит. Увидал ее король, стал думать, припоминать, где он такую же уточку видел? Приказал утку поймать. А никто не может. Собрали со всей страны птицеловов да рыбаков и тем она в руки не дается. Король совсем терпенье потерял. - Коли никто мою волю исполнить не может, пойду сам счастья попытаю. Пошел к озеру, стал утку ловить. Утка из стороны в сторону мечется, король за ней, схватил в конце концов. Только в руку взял — она в красавицу Людмилу превратилась и говорит: Хорошо ж ты, Радуз, меня за верность отблагодарил! Но я тебя прощаю! Обрадовался Радуз, повел свою Людмилу в замок, к старой королеве и сказал: — Она мне жизнь спасла, она и будет моей женой! Ту жену из замка попросил, и на Людмиле женился. Сыграли они веселую свадьбу, и зажили счастливо. И сейчас живут, коли не померли. |
Автор: Chanda | Джозеф М. Ши СЛЕДЫ КОГТЕЙ
Я невольно вздрогнул, увидев снимок на первой полосе утренней газеты это были обломки дома, находившегося в одном из респектабельных районов города. Меня поразила не сама картина полнейшего разрушения; то было ощущение, какое бывает, когда что-то ужасное случается с людьми, которых мы знаем. А я знал семью, владевшую тем, что теперь стало кучей битого кирпича и расколотых балок. Я помню кое-что из сказанного мне маленькой девочкой, дочерью этой пары. И это "кое-что" вызывает у меня уверенность: предположение начальника пожарной охраны о причине трагедии - "утечка газа" - неправда. Если это был взрыв из-за утечки газа, почему не было найдено тело девчушки? Они нашли тела мужа и жены. А где же тело дочки? Когда я впервые познакомился с этой семьей, она состояла из мужа, жены, девчушки и маленького титанианского скального дракона. Этого титанианского скального дракона подарил девочке ее дядя Нэд в один из своих нечастых приездов. Нэд, дядя по отцу, - черная овца в стаде – работал первым помощником на дальнобойном звездном грузовозе, и на его побывки с восторгом смотрела девчушка и с ужасом - ее родители. Для маленькой девочки и ее титанианского скального дракона все шло хорошо до тех пор, пока семья не переехала в новый дом после очередного повышения по службе ее отца. Матери показалось, что следы когтей и полы их шикарного нового дома просто несовместимы. Соседи донимали отца жалобами на необъяснимые исчезновения более привычных домашних любимцев. Хотя маленькая девочка храбро защищала невиновность своего титанианского скального дракона, невозможно было отрицать, что за последнее время он сильно прибавил в весе. Как бы то ни было, после долгих споров было решено, что с титанианским скальным драконом придется расстаться. Девчушка сказала, что все понимает, но было видно, что она потрясена до глубины души. Для погруженного в себя ребенка титанианский скальный дракон был единственным другом, единственным товарищем по играм, единственным - кроме дяди Нэда - предметом привязанности. Через несколько месяцев после того, как титанианского скального дракона сдали в какую-то исследовательскую лабораторию на севере, я был гостем семьи Пока супругов не было в комнате, маленькая девочка украдкой сунула мне книгу. Обрывок зеленой нити отмечал страницу с изображением титанианского скального дракона. Показывая на картинку, девчушка шепнула мне на ухо: "Дядя Нэд говорит, что они очень умные, а вот здесь написано, что они вырастают большие-большие. Я знаю: он вырастет и вернется за мной." Тогда я не смог удержаться от улыбки, представив себе возможную реакцию родителей на предсказанное возвращение титанианского скального дракона ростом в пятнадцать футов. Снова и снова оглядывая картину разрушения, красующуюся в самой середине газетной полосы, я больше не улыбаюсь. И все же, я почему-то почти уверен, что девчушка цела и невредима и сейчас - на пути к каким-то иным, лучшим местам верхом на своем волшебном драконе. |
Автор: Vilvarin | Грусная сказка про Дракона. А сказка про Мастера Птицу поучительная и жизнеутверждающая. |
Автор: Chanda | Vilvarin, спасибо! |
Автор: Chanda | СКАЗКА К ПРАЗДНИКУ 18 мая - Международный день музеев. Александр Козачинский. Фоня
Уже несколько дней шёл дождь – тот особый московский дождик, который льёт только над столицей, строго придерживаясь городской черты. Нигде, кроме Москвы, такого дождя, кажется, не бывает. Серое небо лежит низко, на уровне пятых этажей. Город живёт в полумраке, как при свечах. Под ногами журчит вода. Дождь клубится в воздухе. Но не каплет, не брызжет, не сеет, не моросит. Он невидим. Неизвестно, откуда он берётся. Он не падает сверху, а как бы сочится из тротуаров и мостовых и поднимается от земли облаком водяной пыли. Вода везде. В трамваях пар и слякоть; спички отмокают в карманах; ржавчина забирается под крышки часов; кажется, что в городе не осталось ни одной сухой вещи. В такой день Москва грязна, зла и неприветлива. Но только до вечера. Удивительно: невидимый московский дождик настолько же украшает город вечером, насколько омрачает его днём. Мокрый асфальт удваивает ряды уличных фонарей, отражая их, как река. Огни кажутся жёлтыми и лишёнными сияния, будто пар, стоящий над землёй, впитал их лучи. Свет, слившийся с водяной пылью, становится плотным и вещественным. Так, собственно, должно было бы выглядеть дождевое облако, освещённое изнутри, в котором поместился город с вереницами автомобилей и толпами гуляющих. Сквозь золотистый туман, наполняющий улицы, автомобили кажутся сверкающими, здания величественными, одежды нарядными, девушки хорошенькими. Злые, промокшие москвичи куда-то исчезают с тротуаров, как будто поворот рубильника, зажегшего фонари, сгоняет с улиц толпу усталых, озабоченных деловых людей и вызывает на её место притаившуюся где-то в засаде нарядную и жизнерадостную толпу весельчаков, только и ждавших этого сигнала, чтобы ринуться в театры и рестораны, на свидания и товарищеские пирушки. Под выходной день толпы весельчаков особенно жадны, шумливы и многолюдны. Между семью и девятью они завладевают всем городом; не остаётся ни одного билета в кино, ни одного столика в ресторане, ни одного таксомотора, которые не были бы захвачены ими. Город настроен легкомысленно. Когда вечерний автобус, мчащийся куда-нибудь на Усачёвку, встряхивает на крутом повороте, из разных его углов раздаётся звон стекла. Свежевыбритые молодые люди бережно везут на коленях продолговатые пакеты в одинаковой обёртке, одинаковой формы, в которых, несмотря на различный объём, можно обнаружить нечто вроде фамильного сходства. Все эти свёртки – из «Гастронома» № 1, мимо которого недавно проезжал автобус. Если толчок особенно силён, пакеты издают не только звон, но и бульканье. Молодые люди, несомненно, едут пировать. В эти же часы кучки тщательно выбритых людей скопляются у входов в метро. Они никуда не едут; они пришли на свидания. Они стоят у колонн плечом к плечу, скромные и щеголеватые, невзрачные и красавцы, юноши и мышиные жеребчики, терпеливо вглядываясь в темноту; время от времени оттуда появляется девушка и со смущённой улыбкой выхватывает кого-нибудь из кучки. Оставшиеся смыкают ряд, как солдаты шеренгу, пробитую ядром. Но не все ожидают снаружи: в верхнем вестибюле стоит такая же кучка – менее пылкие, более зябкие; и ещё одна кучка обособляется внизу, в нижнем зале. Внизу совсем тепло; но зато девушка, которую ожидают здесь, может проникнуть к своему возлюбленному, лишь заплатив тридцать копеек за билет. Если забрести в этот час в тихий московский переулок, остановиться и прислушаться, можно услышать, как верещит какой-нибудь приземистый старый дом. Дом издаёт неясное комариное жужжанье, поверхность его вибрирует, как крышка рояля; изнутри доносится заглушённый стенами и двойными рамами хаотический контрапункт – смех, голоса, звон посуды, бренчанье гитары, дружный хор из двух десятков репродукторов и – откуда-нибудь из полуподвала – всепобеждающий лейтмотив шумной вечеринки. Везде гости. И если некоторые окна темны, то, несомненно, только потому, что хозяева ушли в театр, или в гости, в другой старый дом, в другой тихий переулок. Часам к десяти толпа редеет, весельчаки исчезают с тротуаров; все уже у цели. На улицах остаются скучные и озябшие люди – обыкновенные прохожие.
В один их таких дождливых ноябрьских вечеров на станции метро у Театральной площади появилась очень странная личность. Побродив по вестибюлю, вошедший присоединился к кучке франтов, сплотившихся на небольшом пространстве между колоннами, напротив входа. Среди них произошло замешательство, какое можно наблюдать в стае зверей, к которым приблудилось животное чужой породы. Впрочем, к франтам он примкнул в какой-то мере против собственной воли. Сначала он сделал несколько бессмысленных зигзагов в разных направлениях: сунулся к кассам, потоптался у телефонных автоматов и киоска «ТЭЖЭ»; попал в людской поток, хлынувший снизу; был им подхвачен, отнесён к выходу и выброшен на постового милиционера; метнулся снова к кассам, где его всосало в клубок очередей, закружило у окошек и выплеснуло на спокойный островок к франтам. Вошедший был босяк, и, что удивительнее всего, молодой босяк. Босяки исчезли с наших улиц давно и как-то незаметно. Они ещё, кажется, попадались изредка, когда Охотный ряд был замощён булыжниками и загорожен церковью, когда милиционеры носили красно-жёлтые петлицы и мерлушковые кепи, когда по улицам бегали такси «Рено» - в те далеко отошедшие годы, которые уже можно назвать советской стариной. Если сейчас на улице встречается каким-то чудом сохранившийся босяк, он привлекает всеобщее внимание, на него оглядываются, как на красивую женщину. Это был босяк грязный, жалкий, но не отвратительный, не классический оборванец в бесформенных лохмотьях, будто растущих прямо из тела, как оперение чудовищной птицы, а босяк, сделавший уступку времени, - поблекший, утративший внешнее великолепие и былую развязность, который в другом месте, в другой толпе, может быть, сошёл бы просто за неважно одетого человека. Но в мраморном зале метро, среди сверкающих огней, в шеренге чинных кавалеров, он выглядел настоящим бродягой. Голова его вместе с ушами глубоко ушла в кепку странного и гнусного цвета, какого нет, конечно, в солнечном спектре и какой создан, вероятно, специально для того, чтобы усугублять бедствия людей, гонимых судьбою. Брюки и куртка, наоборот, утратили всякий цвет, вернее приобрели цвет грязи, унесённой из всех трущоб, где приходилось спать бродяге. Поверх двубортной курточки – «твинчика», напоминавшей матросский бушлат, он был подпоясан верёвочкой, которая должна была согревать его, прижимая к телу полы куртки. Калоши, надетые на босу ногу, тоже были подвязаны верёвочкой. Он озирался кругом, как волк, забежавший на деревенскую улицу. Но это не был взгляд дерзкий и угрожающий; скорее это был взгляд животного, которого часто бьют. Это был вор – серый, провинциальный вор-неудачник, опустившийся, дошедший до крайности, прибывший в Москву только сегодня поездом с юга. Он приехал, как приезжают десятки тысяч людей из провинции, стремящихся сюда, чтобы учится, работать, пробиваться вперёд; но он собирался здесь воровать. Последний вор своего городка, он покинул его, теснимый наступающей со всех сторон честностью. Его товарищи либо добровольно оставили своё ремесло, либо покинули город с помощью правосудия. Уцелел он один, - может быть, благодаря случаю, может быть, благодаря тому, что, будучи посредственным вором, всегда оставался в тени. С течением времени в городе не только прекратились кражи, но даже вошло в обычай возвращать находки, о чём в местной газете каждый раз сообщалось под заголовком «Честность». Единственный городской агент угрозыска отлично знал своего единственного вора и при встречах смотрел на него так выразительно, что тот был вынужден прекратить кражи в черте города и лишь изредка позволял себе похитить что-либо в окрестных деревнях. Но и это не обеспечивало спокойствия; он стал опасаться, чтобы кто-нибудь из жителей или его раскаявшихся друзей не впал в соблазн и не совершил какого-либо неблаговидного действия, за которое, несомненно, пришлось бы расплачиваться ему как единственному вору городка. В конце концов, не выдержав бремени постоянных опасений за добропорядочность сограждан, он решил покинуть этот город, где, как ему казалось, остановилась жизнь. Он перебрался в соседний, более крупный городок, но сразу же попался на каком-то пустяке и был арестован. Он был человек тёмный, почти неграмотный; робкий и неумелый вор, с тусклой и невыразительной кличкой – Фоня. Воровством он занимался с детства. Однако к преступной жизни его влекла не врождённая порочность, как можно было бы думать, а как раз те черты характера, которые ценятся в других людях: прилежание, послушание и скромность. Послушание заставляло его беспрекословно подчиняться наставлениям родителей, старых рецидивистов; скромность мирила его с бедной и скучной жизнью мелкого вора; отсутствие фантазии и какого-либо представления о другой, не воровской жизни, удерживало его от поисков честной дороги. Родителей его выслали, общество профессионалов распалось, и он остался вором-недоучкой, забытым угрозыском, прозябающим в бедности и одиночестве. Как всякий плохой вор, он не имел специальности: он мог влезть в окно, очистить курятник, забраться в карман, раздеть пьяного, утащить с воза кнут. Он не гнушался даже работой «на цып»: следил за какой-нибудь лавкой и, заметив, что продавец ушёл в заднюю комнату, подкрадывался на цыпочках внутрь, хватал с прилавка первый попавшийся предмет – кусок колбасы, мыло или даже просто гирю – и так же тихо, на цыпочках, выходил на улицу. Опытные воры презирали работы «на цып» и если в трудную минуту занимались ею, то никогда не признавались друг другу в этом. Фоня жил на краю города, у старой, глухой бабки, бывшей самогонщицы; ни с кем не встречался, ни о чём не задумывался, ничего не знал о жизни. К сожалению, и в тюрьме благодаря своей незначительности он остался как-то в тени; его не заметили, не занялись им по настоящему. Он просидел только три недели и не успел вынести из тюрьмы ничего, кроме двух новых стальных зубов и начатков знания игры на домре. Однако в тюрьме он наслушался разговоров о Москве, и здесь у него зародилась мысль о поездке в столицу. Он выпросил у бабки денег на билет и отправился в дорогу. Москва его разочаровала: холод, дождь, суета и милиционеры в невиданном количестве. Всё, что он мог здесь украсть, было слишком крупно, ценно и доброкачественно. Его глаз и рука не привыкли к предметам, которые его здесь окружали, и плохо повиновались. С самого утра он пытался что-нибудь украсть, но безуспешно. Возможностей было сколько угодно, но он их упускал. В одном магазине какая-то женщина, расплачиваясь у кассы, сама дала ему подержать новый патефон, но, привыкнув к добыче, которую он находил в деревенских сараях, курятниках и погребах, Фоня не решился унести эту вещь. Случайно он попал на большой рынок, где торговали старыми вещами, и почувствовал себя увереннее, но вдруг явственно ощутил, что чья-то рука обшарила его карманы. Он был так испуган и взволнован, что поспешил покинуть рынок, не догадываясь о природе этого чувства, которое было не чем иным, как пробудившимся на секунду инстинктом собственника. Между тем что-нибудь украсть было совершенно необходимо, ибо от аванса старой бабки не осталось ни гроша и он был голоден. Лишь под вечер ему удалось украсть у мальчика на бульваре игрушку «три свинки» - плоскую коробочку с маленькими свиными тушками под стеклянной крышкой. Но этот предмет был бесполезен… Фоня ходил по улицам целый день. Он был бродягой и привык к невзгодам; но он был южным бродягой и потому страдал от холода. Невидимый московский дождик промочил его до костей. Он потерял надежду украсть что-либо и уже только мечтал об убежище, где мог бы обсохнуть и согреться. Так он забрёл в метро. Как только Фоня появился на станции метро, дежурный милиционер устремил на него пристальный взгляд. Он смотрел на него с молчаливой корректностью, свойственной подземным милиционерам, решая, по видимому, вопрос, совместимо ли пребывание Фони в вестибюле с правилами пользования московским метрополитеном. Москвичи знают, что молчаливость отличает милиционеров метро от всех прочих милиционеров – от словоохотливых орудовцев, непрерывно расшаркивающихся и козыряющих направо и налево, от голосистых речных милиционеров, бороздящих водные просторы на оглушительно ревущих моторных лодках. Подземные милиционеры не не жестикулируют, не свистят. Охрана входов в туннели предрасполагает к созерцательности. Они не кричат, как на реке, не размахивают руками, как на перекрёстке. Они стоят и думают о чём-то своём, милицейском, и, если в поле их зрения случается какой-нибудь непорядок, обычно бывает достаточно их неторопливого приближения, чтобы всё уладилось само собой. В течение двух часов милиционер пристально разглядывал Фоню. Пока Фоня находился среди франтов, он превозмогал страх перед этим неподвижным взглядом. Мысль о холоде и дожде приковывала его к месту. Но когда девушки увели всех, кто был вокруг, и он остался наедине с милиционером, то не выдержал и бросился к выходу. На улице его встретил тот же дождь. Стало ещё холоднее. Было около десяти часов вечера. Фоня снова зашагал по улицам, не обращая внимания на витрины магазинов, на неоновые вензеля, на двухэтажные троллейбусы и подметательные машины; равнодушный к чудесам большого города, он ничего не замечал и ничему не удивлялся, хотя ноги его сегодня впервые ступали по асфальту. Он шёл всё вперёд и вперёд, мелкой воровской походочкой, по которой опытные агенты узнают вора за сто шагов, шёл, подняв воротник, втянув голову в плечи, согревая руки под мышками, не сворачивая ни направо, ни налево и разглядывая только то, что оказывалось под ногами, - лужи, подворотные тумбы, бордюры тротуаров, трамвайные пути. Из под нахлобученной кепки был виден кончик носа и куски посиневших щёк. Очарование этого вечера не коснулось его, светящийся туман не золотил одежды, как будто он гасил фонари, мимо которых проходил. Со всех сторон его окружали те, кого он причислял вместе с огромным большинством человечества к категории «потерпевших». Они были тепло одеты, сыты, довольны и знали, куда идут. Они вышли из домов и шли в дома. Их жизнь была легка. Они никого не боялись. Им никто не угрожал, кроме Фони. Фоня же боялся всех, и все ему угрожали. Самый бедный из них был богаче, чем он; самый несчастный – счастливее; самый ничтожный – значительнее. Но он не думал об этом, не жаловался, не спрашивал себя, почему только он обречён на жизнь, полную страха и лишений; почему среди всей массы спокойных и довольных людей, которых он называл потерпевшими, только на его долю выпал труд такой тяжёлый, неблагодарный и опасный. Подобные мысли не приходили ему в голову. Его ум регистрировал только физические ощущения: замёрзли пальцы, промокли ноги, бурлит в животе. Он ничего не знал о причинах своего несчастья; он понимал в них столько же, сколько понимает в случившейся беде дождевой червь, которого окуривают табачным дымом. У него теперь была одна надежда, одно желание: чтобы поскорее погасли огни в окнах, чтобы поскорее пришла испытанная союзница – ночь.
По случаю выставки картин Рембрандта Музей изобразительных искусств охранялся особенно тщательно. Впрочем, и в обычное время никакой злоумышленник – будь то искуснейший взломщик с европейской славой, будь то одухотворённый маньяк – похититель картин – не смог бы проникнуть сквозь двойную цепь охраны, круглые сутки дежурившей снаружи музея и внутри, сквозь массивные решётки и тяжёлые двери, надёжно замыкавшие все входы и выходы и, наконец, сквозь недавно устроенную систему фотоэлементов, от бдительности которых не могла бы ускользнуть и мышь. В эту ночь на посту наружной охраны дежурил пожилой милиционер Сафронов. Он бодро расхаживал взад и вперёд перед главным фасадом и вдоль боковых крыльев, притопывая, пританцовывая и похлопывая рукавицей о рукавицу – не столько, впрочем, от холода, сколько от хорошего настроения и избытка сил. Сафронов был доволен своей жизнью и положением. Он был женат, но бездетен; жалованье, правда, получал маленькое, но зато имел казённое обмундирование и квартиру почти даром. А жена, ткачиха, зарабатывала втрое больше его. Сафронов жил спокойно, чисто, привык к комфорту, к стенным шкафам, к газовой колонке, к диетической столовой; брил бороду ежедневно, а затылок – через день; любил музей, уважал искусство и, закалённый дежурствами на свежем воздухе, не знал болезней. Сегодня он испытывал особое чувство благополучия и довольства жизнью, в основе которого, как это часто бывает, лежал факт совершенно незначительный: новые чёрные валенки с калошами, полученные утром в цейхгаузе. Несмотря на ненастье, в добротной зимней одежде ему было ладно и тепло, как в уютном маленьком домике. Под курткой у него был тёплый свитер, а сверх шинели – прорезиненная пелеринка. Шерстяные рукавицы хорошо грели руки, а ногам было тепло в новых валенках. Сафронов был отличный милиционер, исправный и надёжный; старый кадровик, ещё из дореформенных «снегирей», носивших чёрные шинели с красно-жёлтыми петлицами. Все двенадцать лет своей службы он охранял музей; по соглашению с дирекцией, высоко ценившей его исполнительность, начальство не откомандировывало его ни на какие другие посты. Он сжился с музеем, знал в нём каждую вещь, изучил наизусть путеводители. Не раз ему случалось во время дежурств на внутреннем посту, вежливо козыряя, давать экскурсантам разъяснения по поводу того или иного произведения искусства. Впрочем, не все искусства были одинаково близки ему. К живописи Сафронов был равнодушен, так как обладал особым, часто встречающимся устройством зрения, которое мешало ему правильно понимать перспективу и воспринимать глубину на плоскости. Человек, поставленный в профиль, казался ему лишённым руки, уха, глаза и всех тех частей тела, которые живопись, не будучи искусством объёмным, не в состоянии изобразить. Рассматривая картину, он ощущал потребность заглянуть за раму, обойти её сзади, чтобы найти эти недостающие части тела. Его любимым искусством была скульптура. Он отлично знал каждое изваяние музея. Особенно ему нравились скульптуры мужественные, или, вернее, молодцеватые. Подобно тому как мы усваиваем манеры, интонации и привычки людей, с которыми долго живём, и даже с течением времени становимся похожи на них лицом, Сафронов, проведя значительную часть своей жизни в музее, приобрёл многие внешние черты своих любимых скульптур эпохи Ренессанса. Может быть, и случайно, но его густые усы были точной копией усов легендарного короля Артура; может быть, бессознательно, но он часто становился в позу, повторявшую изгиб талии короля Теодориха работы Петра Фишера. Находясь на внутреннем посту, он обыкновенно выбирал место между конными статуями Коллеони и Гаттамелаты и, осенённый их могучими силуэтами, расправлял плечи, упирал подбородок в ремень своего шлема и чувствовал себя так, будто стоит с ними в одном карауле. Это был милиционер, которого не коснулась грубая, грязная сторона жизни. Искусства были ближе к нему, чем преступность. Его рука никогда не прикасалась к плечу злоумышленника. Даже пьяные избегали музея, быстро трезвея в его торжественной тишине. Двенадцать лет расхаживал Сафронов по этому тротуару, на котором ему была знакома каждая трещина. Как всегда, он заглядывал в слабо освещённые окна полуподвального этажа, где были размещены египетский и греческий отделы. Погружённый в полумрак и тишину скульптурный отдел, наполненный голыми, бледными, скорченными фигурами, окоченевшими, опрокинутыми навзничь, с оторванными членами, отбитыми головами, напоминал мертвецкую или анатомический театр. Узкоплечий Перикл в шлеме, почти таком же, как у Сафронова, смотрел на него снизу пустыми глазами; дальше замер в изнеможении Лаокоон; Фарнезский бык взвился на дыбы над несчастной Дирцеей; сплелись в последней схватке разбитые на куски боги и гиганты Пергамского фриза. Сафронов шагал, оглядывая пустые тротуары и ряды окон, в которых между неподвижными изваяниями иногда мелькала фигура внутреннего сторожа Ивана Ефимовича, и размышлял о разных разностях, в частности о том, что для того, чтобы постовым милиционерам было тепло, хорошо бы изобрести особые электрические валенки.
(продолжение следует) |
Автор: Chanda | Александр Козачинский. Фоня (продолжение)
Фоня появился перед музеем в тот момент, когда спина Сафронова только что скрылась за углом. Было около двух часов ночи. Погода переменилась. Начало подмораживать, тротуары обледенели, сверху сыпалась снеговая крупа; ветер мёл у самой земли. Остановившись перед музеем, Фоня стал оглядываться по сторонам, поворачиваясь всем корпусом, не двигая шеей и не отводя щёк от поднятого воротника – как делают это сильно замёрзшие люди. Затем он пошёл вслед за Сафроновым и минуты через четыре вернулся на то же место, обойдя здание кругом. Потоптавшись на площадке перед входом, он повторил свой маневр. Так он обошёл музей несколько раз, не встретившись с Сафроновым. Они двигались по кругу, как две планеты по одной орбите, примерно с равной скоростью, разделённые музеем, поочерёдно появляясь перед главным фасадом и исчезая за углом, уверенные, что, кроме них, здесь нет никого. Затем Фоня стал заглядывать в окна первого этажа. Он увидел ряд небольших комнат, неярко освещённых, обставленных на один манер; кое-где стояли кресла, столики, на стенах висели картины. Собак, кроватей со спящими людьми не было. В доме, по видимому, было мало жильцов. Фоня не раз уже заглядывал этой ночью в окна, но в освещённых комнатах он видел людей, а в тёмные лезть не решался. Фоня боялся темноты; не так, как боятся её дети, а так, как может бояться её только вор. Это не был невинный страх ребёнка, которому мерещится в тёмном углу серый волк или баба-яга, и не страх неврастеника, которого одолевают ночные видения. Темнота у себя дома, на улице, в степи, даже в дремучем лесу не пугала его; его пугала темнота в чужой квартире. В каждой ночной краже была минута мучительного страха, в течение которого нужно было открыть окно, просунуть голову внутрь и затем погрузиться в угрожающую темноту чужой квартиры, где на каждом шагу ему мерещились невидимые ловушки и опасности: спящие люди, которые могли проснуться; цветочные горшки, которые могли упасть от лёгкого прикосновения; собаки, которые могли вцепиться в горло и поднять лаем весь дом; и даже игрушечные детские гудки, брошенные на пол, на которые можно было наступить, о чём Фоне рассказывал в тюрьме вор, ставший жертвой подобной случайности, - хозяева, проснувшиеся от рёва рожка, на который вор нажал ногой, должны были отпаивать его валерьянкой. Иногда Фоне казалось, что из враждебной темноты чужого дома к нему протянется косматая лапа с острыми когтями и схватит его за лицо или что к нему на затылок прыгнет притаившийся в углу громадный, тяжёлый зверь. Словом, Фоня принадлежал к той категории воров, которые любят влезать в освещённые помещения, хотя на родине, где он почти всегда воровал из тёмных сараев и овинов, ему редко удавалось следовать этой наклонности. Ночь близилась к концу. У Фони не было выбора; приходилось лезть в какое-нибудь окно, пока не наступило утро. Но страх гнал его от дома к дому, из переулка в переулок. Музей, окружённый глухими, безлюдными улочками, с окнами, расположенными на удобной высоте, показался Фоне самым доступным, мирным и беззащитным зданием в городе; он был пуст, освещён и одинок; более счастливого стечения обстоятельств нельзя было и желать. Перед ним было большое окно с тяжёлой железной решёткой между рамами, украшенной поверх перекладин художественным литьём. По краям её обрамлял простой геометрический узор – меандр, состоявший из ряда незаконченных, переходящих друг в друга квадратов; середина была занята превосходным растительным орнаментом из листьев, стеблей и усиков аканфа. Привыкнув мысленно примерять своё тело к различного рода отверстиям, Фоня с одного взгляда убедился, что его голова и рука легко пройдут в один из квадратов нижнего ряда, смежного с меандром, почти свободным от орнамента. По опыту он знал то, чего простительно было не знать художнику, изготовлявшему рисунок решётки: что если в прямоугольное, немного вытянутое отверстие проходят голова и рука, то за ними пройдёт и всё тело. Два чугунных лепестка аканфа входили в квадрат из противоположных углов, чтобы уменьшить отверстие и сделать его недоступным для воров. Но диагональное расположение лепестков не могло помешать Фоне, ибо его тело должно было поместиться в квадрате также по диагонали – именно по той, которая оставалась свободной. Он вытащил из кармана фомку; замёрзшие пальцы не гнулись, фомка показалась ему тёплой. Не теряя ни секунды, он подковырнул ею раму. Рама отошла со звоном и дребезжанием, дёргая по фрамуге опущенным шпингалетом. Сафронов между тем неумолимо приближался к месту преступления; он находился уже в тридцати шагах от Фони, за углом. Но Сафронов ничего не услышал. Ночная тишина не донесла до него звона стекла и дребезжания оконной рамы – тревожного звука, который должен был столько сказать уху милиционера. Произошла одна из тех мимолётных, неуловимых случайностей, которыми наполнена жизнь, случайностей, проходящих бесследно, но часто незаметно для нас управляющих ходом событий и судьбой людей; одна из тех незримых мелочей, которые почти всегда лежат в основе того, что мы называем непонятным и что на самом деле является лишь непонятым. Какой следователь не объяснил бы случившегося необыкновенным искусством злоумышленника? А между тем только ничтожная, навсегда утерянная подробность – почти бессознательный жест Сафронова, которого не заметил, не запомнил и не связал с происшедшим он сам, - могла объяснить то, что произошло. Случилось так, что как раз в тот момент, когда Фоня взламывал окно, Сафронов решил опустить маленькие потайные наушнички, которые имеются под шлемами милиционеров и, не вредя их молодцеватости, согревают уши в морозную погоду. Шуршанье грубой колючей ткани в одном сантиметре от уха Сафронова прозвучало, как грохот, и заглушило звон рамы, которую Фоня взламывал самым грубым, самым варварским способом, прокладывая себе путь в музей, как в деревенскую конюшню или курятник. Давно оставившее его воровское счастье как будто решило вознаградить за все неудачи. Опустив наушники, Сафронов пошёл в обратном направлении. Вторая рама легко подалась внутрь, так как шпингалеты даже не были задвинуты, - небрежность, легко объяснимая уверенностью в надёжности решётки. Бросив фомку на землю, Фоня всунул внутрь голову и вытянутую вперёд руку; другую руку тесно прижал к боку и, сокращая и выпрямляя тело, движениями ползущей гусеницы, стал вдвигаться меж прутьев решётки. Острый чугунный лепесток аканфа царапал спину Фони и грозил затормозить движение, но, пройдя поясницу, так удачно совместился с контурами его тела, что оно ладьёй скользнуло вперёд. Фоня почти влетел в музей, с трудом удержавшись на подоконнике.
Глуховатый сторож Иван Ефимович был одним из тех преданных делу стариков, которые не только, как говорится, живут своим делом, но и досконально его знают. Дело, к которому был приставлен Иван Ефимович, была живопись; уже тридцать лет охранял он картинную галерею музея. Его сведения о живописи были обширны, но своеобразны. Иван Ефимович полагал, что цель искусства заключается в достижении наибольшего сходства с натурой. В этом не было бы ничего необычного, ибо так думает большинство людей. Но Иван Ефимович суживал этот принцип до такой степени, что признавал за каждым художником способность изображать только один какой-нибудь предмет – тот, который, по его мнению, получался наиболее натурально. У Воувермана он одобрял только белых коней, у Терборха – атласные юбки, у Ван дер Вельде – песчаные овраги, у Деннера – морщины стариков и старух, у Ван дер Пуля – пожары, у Ван дер Хейдена – кирпичи на зданиях. В пределах этой узкой классификации, которая почти всегда правильно отражала преобладающую специальность художника, Иван Ефимович прекрасно ориентировался и обладал массой сведений. Он никогда не спутал бы кирпичей Ван дер Хейдена с атласными юбками Терборха, не смешал бы морщин Деннера с оврагами Ван дер Вельде и не приписал бы белых лошадей Воувермана любителю пожаров Ван дер Пулю. Иван Ефимович проводил в залах музея целые дни, но не имел возможности рассматривать картины; он обязан был сидеть на стуле и наблюдать за публикой. Изучением живописи он занимался во время ночных дежурств. Надев на нос очки, мягко ступая неподшитыми валеночками, Иван Ефимович расхаживал по опустевшим залам, время от времени задерживаясь у какого-нибудь холста и разлядывая его при неверном электрическом свете. В эту ночь он чаще чем где-либо останавливался у недавно открытой под позднейшей записью и реставрированной «Форнарины» Джулио Романо. Эта находка взволновала знатоков; Иван Ефимович был также очень заинтересован ею. Подлинные работы лучшего ученика Рафаэля открывают не часто. К тому же «Форнарина» была первой картиной Джулио Романо, которую увидел Иван Ефимович. Тёплые красноватые телесные тона и дымчатые тени, отличающие этого художника, погружали Ивана Ефимовича в задумчивость. Нежная и слегка утомлённая кожа, какая бывает у женщин, обязанных своей красотой не только природе, но и различным кремам и притираниям, складки лёгкой одежды, - всё это отмечалось и взвешивалось Иваном Ефимовичем с одной целью: найти для незнакомого мастера подобающее место в созданной им системе. Строгий и задумчивый стоял Иван Ефимович перед «Форнариной», а в это время за четыре зала от него на подоконнике сидел Фоня, прислушивался и озирался по сторонам. Было так тих, что ухо само рождало призраки звуков; казалось, что где-то раздаётся шорох перьев по бумаге, что где-то бегают невидимые цыплята, стуча лапками по твёрдому пакету. Сквозь дверь, расположенную против подоконника, был виден большой скульптурный зал; налево, в длинной галерее, была размещена вся русская коллекция Рембрандта, привезённая из Эрмитажа. «Блудный сын» и «Снятие с креста» мерцали против входа. Их сумеречные тона сливались с глубокими тенями полуосвещённого зала; края досок расплывались в темноте. Комната, в которой находился Фоня, была невелика и казалась лучше освещённой. На двух её стенах расположились маленькие картины голландцев; на третьей висели натюрморты Снейдерса. Фоня сидел на подоконнике, восхищённый роскошью помещения, удивлённый его обширностью и огорчённый пустотой. Фоню ободрила необитаемость дома и царящая в нём тишина, но смутила обманувшая его ожидания скудная обстановка. Он соскочил на пол и обошёл комнату, прислушиваясь, приглядываясь и принюхиваясь ко всему, что встречалось на пути. Освидетельствовал обитую шёлком кушетку, два кресла, маленьких голландцев, натюрморты; заглянул в зал Рембрандта, отпрянул оттуда, слегка испуганный неподвижностью белых фигур. Осмелев, он расхаживал по комнате среди фотоэлементов, не подозревая об опасности, как легкомысленный рыболов-любитель, резвящийся с удочкой на минном поле. Пренебрегая их бдительностью, он останавливался у картин, водил пальцем по золочёным рамам, зевал и даже почёсывался. Затем стал шарить по углам, ища подходящей добычи. Но подходящей добычи не было. Тогда он снова стал разглядывать натюрморты; никогда ещё дичи Снейдерса не угрожал столь жалкий браконьер. Окинул взором маленьких голландцев; покосился на полотна Рембрандта. Ничто, казалось, не могло теперь помешать судьбе, которая решила вознести его на высоту, где доселе пребывал лишь гений похитителя «Джоконды». Это должно было произойти даже против его воли, помимо его желания. Если бы в этой комнате стояла пара сапог, он, несомненно, унёс бы сапоги; это было бы естественно, ибо в его городке никогда не похищали картин и он никогда не слышал, чтобы их продавали с выгодой. Но здесь были только картины; казалось, отсюда нельзя было вынести ничего, кроме картин. И действительно, Фоня снял со стены «Больную» Метсю, затем жемчужину собрания – «Бокал лимонада» Терборха и ещё несколько его картин, среди них – знаменитое !Письмо». Он накладывал их на согнутую левую руку, как поленья. Можно было подумать, что он сознательно отбирает шедевры, известные всему миру. Но на самом деле он руководствовался лишь глазомером, снимая рамы, которые могли пройти сквозь отверстие в решётке. Взяв картин миллиона на полтора (для чего ему пришлось протянуть руку четыре-пять раз), Фоня не удовольствовался этим, но продолжал стаскивать со стены одного маленького голландца за другим, пока не набрал большую охапку, которую пришлось придерживать сверху подбородком. Это отнюдь не было проявлением чудовищной жадности; сомневаясь в ценности своей добычи, Фоня считал нужным набрать побольше, чтобы, так сказать, возместить количеством недостаток качества. Но в тот момент, когда Фоня, нагруженный картинами, повернулся к окну, в поле его зрения оказался красивый продолговатый предмет красного цвета, висевший на дверном косяке у входа в скульптурный зал. Это был высокий сосуд, суженный вверху, с двумя небольшими ручками по бокам. Назначение этого предмета не было известно Фоне. Можно утверждать, что сосуд привлёк его внимание своими живописными достоинствами. Большой и пышный рисунок на красном фоне его округлённого корпуса, изображавший вид на фабрику с птичьего полёта, несомненно, был самым ярким пятном на стене и заявил о себе громче, чем гирлянда из маленьких голландцев, которой он был обрамлён. Нельзя было не оценить и формы предмета – удлинённой, удобной для протаскивания сквозь отверстие в решётке. Но ещё более важным было то, что, как вспомнил Фоня, такие же красные сосуды висели в лучших зданиях его городка – в закусочной, кино и многих магазинах, распространённость предмета обеспечивала его сбыт. Сложив голландцев на кресло, Фоня подошёл к сосуду. Он был отлично отделан – гладок и блестящ, покрыт лаком и позолотой. Его тяжесть внушала доверие. Это была солидная вещь, несомненно полезная всюду. Ни одно хорошее помещение, по видимому, не могло обойтись без неё. Подавив в себе робость, которую вызывала в нём мысль о вероятной стоимости этого предмета, Фоня осторожно снял сосуд с костылей и направился с ним к окну, покосившись на Рембрандта, Снейдерса и оставленный на кресле штабель из маленьких голландцев с видом человека, который только что едва не совершил большую глупость. Он благополучно выполз на улицу, вытащил красный сосуд, прикрыл раму и уже сделал шаг от стены, но вдруг увидел милиционера, который появился из-за угда и шёл по направлению к нему. Фоня замер, сжался в комок и приник к кусту, росшему под окном.
(окончание следует) |
Автор: Chanda | Александр Козачинский. Фоня (окончание)
Искра за искрой летели по проводам из зала маленьких голландцев. Приспособленные к уловлению едва заметных, скользящих теней, бдительные фотоэлементы слали вести о небывалом вторжении, призывая к тревоге мощные электрические звонки. Неуклюжая и грубая масса, назойливо маячившая перед их чувствительнейшими органами, которые можно сравнить лишь с тончайшими нервами живых существ, внесла возмущение в их хрупкую электрическую организацию. Целые снопы искр летели в вестибюль к звонкам, извергаемые из сложных приборов видом невежественного, неопрятного существа, которое копошилось, зевало и почёсывалось в запретном пространстве. Но первая же искра, пробежав по залам, пронесясь над головой Ивана Ефимовича, проскочила, не добежав до сигнального аппарата, сквозь стенку шнура и соединилась с искрой, мчавшейся рядом, по смежному проводу. Зашипела резина, из провода показалось пламя; вначале едва заметное, оно перебежало на прислонённые к стене плакаты о выставке Рембрандта, ярко вспыхнуло и стало пожирать холст, пропитанный клеевой краской. Дым окутал молчащие звонки, сигнальную доску и столик с телефоном. Покинув «Форнарину», Иван Ефимович остановился у входа в зал маленьких голландцев; перед тем как войти, он протянул руку к кнопке, незаметно вделанной в дверной косяк, чтобы выключить фотоэлементы в этом ряду залов. Но рука его замерла в воздухе; несколько секунд старик стоял на пороге, устремив неподвижный взгляд внутрь зала, ничего не видя, однако, перед собой – ни грубых мокрых следов на полу, ни щели плохо притворённого окна, ни груды картин на кресле у стены. Не шевелясь, он втягивал в себя холодный и чистый воздух музея, к которому примешивался едва заметный запах угара. Иван Ефимович обернулся – лёгкая дымная спираль, как шарф «Форнарины», разостланный в воздухе, плыла на него; за ней двигалась другая, более плотная; дверь в вестибюль, видимая сквозь несколько залов, была затянута сплошной дымной пеленой. Иван Ефимович побежал в вестибюль. В сером дыму мелькали языки пламени. Лампа под потолком светила жёлтым кружочком. Удушливый чад горящей ткани наполнял помещение. Кашляя и задыхаясь, Иван Ефимович нырнул в дым, к стене, где стоял столик с телефоном и висел сигнал пожарной тревоги. Но здесь был главный очаг огня. С трудом ему удалось нащупать телефон; он приложил к уху горячую трубку, но ничего не услышал – из-за волнения, или из-за треска горящего дерева, или потому, что провод был уже охвачен огнём. Тогда он бросил трубку на пол, пробежал, согнувшись, к выходу, распахнул дверь и с криком «Пожар! Пожар!» выскочил на крыльцо. Спрыгнув на тротуар, он продолжал взывать о помощи пронзительным и жалобным голосом давно не кричавшего, испуганного старика. «Сафронов! Пожар! На помощь!» - кричал Иван Ефимович, перебегая с места на место; и вдруг увидел человека, бегущего к нему со всех ног с огнетушителем в руках. За минуту до этого Фоня покинул куст, под которым сидел, считая себя погибшим, не в силах отвести взгляд от Сафронова, который неторопливо прогуливался перед фасадом взад и вперёд, как будто умышленно не замечая Фони, чтобы продлить его терзания. Каждый раз, когда милиционер приближался к нему, Фоне казалось, что, поравнявшись с кустом, он молча протянет руку и, пошарив в ветках, вытащит его наружу вместе с добычей. Но вместо этого Сафронов завернул за угол; тогда Фоня вскочил и, обняв красный сосуд, бросился бежать. Он бежал, ничего не видя перед собой, поглощённый мыслью об оставшейся позади опасности. Крик Ивана Ефимовича едва не сбил его с ног. Он хотел повернуть назад, но вдруг словно искра проскочила у него по спине, и, даже не оглядываясь, он понял, что сзади бежит милиционер. Тогда он бросился вперёд, в сторону меньшей опасности. Он прижимал добычу к груди, заслоняя её своим телом от преследователя; а навстречу ему, с протянутыми руками, бежал Иван Ефимович, выкрикивая непонятные слова: «Давай! Тащи сюда! Бей скорее!» Фоня почувствовал слабость во всём теле; тяжёлый цилиндр выскользнул у него из рук и стукнулся узким концом о землю; жёлтая струя вырвалась из цилиндра, разбилась об асфальт и ударила в валенки Ивана Ефимовича. - Давай, направляй! – закричал Иван Ефимович, подхватил передний конец огнетушителя и потащил его к двери, увлекая за собой Фоню. Руки Фони словно прилипли к цилиндру; он оцепенел, как простейшее насекомое в момент опасности. Парализованный ужасом, ошеломлённый неожиданным действием сосуда, он превратился в инертный придаток к огнетушителю и следовал всем движениям старика, утратив всякое понимание происходящего и воспринимая, как единственную реальность, только страшный топот милиционера за спиной. Подбежал Сафронов и ухватился за донышко. Стиснув между собой Фоню, Сафронов и Иван Ефимович стали поворачивать огнетушитель, утяжелённый вцепившимся в него вором. С трудом помещаясь вдоль его короткого ствола, они направляли струю в огонь, который и сам сник, как только сгорел холст. Лишь голые чёрные рамы плакатов тлели, шипя под струёй пеногона, да вонючий дым валил на улицу. Через минуту всё было кончено. Вслед за последними клубами дыма изнутри выскочили два сторожа – из скульптурного отдела и со второго этажа. И когда минута волнения и испуга прошла, все обступили Фоню. Сторожа стали пожимать ему руки, благодарить за быструю помощь. Они убеждали его явиться утром в дирекцию за наградой. А Сафронов, желая выразить Фоне признательность лично от себя, протянул руку, чтобы похлопать его по плечу. Милиционеры не любят, когда от них убегают. Рука, протянутая для ласки, быстро сжалась; она схватила только воздух. Фоня попятился, провалился в темноту, исчез.
Под утро Фоня вышел на площадь, пустынную в этот ранний час. В центре площади стоял милиционер; он возвышался над ней, как обелиск. Площадь была обширна, как прерия. Фоня был едва различим на её краю. Но милиционер вынул свисток, издал короткий повелительный свист и поманил Фоню пальцем. Фоня стал медленно приближаться к милиционеру по линии его взгляда, постепенно ускоряя движение, как болид попавший в сферу земного притяжения. Иногда он озирался по сторонам, словно желая ухватиться за что-нибудь, чтобы противодействовать влекущей силе. Но ноги несли его вперёд, будто подчиняясь манящим движения обтянутого белой перчаткой пальца, который продолжал сгибаться и разгибаться до тех пор, пока в силу развитой инерции всякое уклонение в сторону уже стало для Фони невозможным. Достигнув центра площади, Фоня остановился перед милиционером. Это был большой рыжий милиционер; он смотрел на Фоню благосклонно, будто давно ожидая его здесь. Рыжий милиционер спросил о чём-то Фоню. Тот пошарил в карманах, затем развёл руками. Тогда, не возобновляя беседы, они двинулись через площадь к цели, ясной для обоих, Фоня впереди, милиционер сзади, соблюдая дистанцию – три шага. Через пятнадцать минут Фоня был сдан в отделение, как бездокументный. Его усадили на деревянную скамейку в комнате дежурного. Он сейчас же погрузился в дремоту, из которой его вырывали частые телефонные звонки. Просыпаясь, он принимался обдумывать своё положение. Даже натуры, наименее склонные к размышлениям, обычно предаются им в ожидании допроса. Это не был стройный ход мыслей, а лишь случайное мелькание обрывков воспоминаний, прерываемое припадками дремоты. Картины прошедшего дня одна за другой проплывали в его полусонном сознании. Рынок, где его пытались обокрасть; женщина с патефоном; молчаливый милиционер в метро; решётка с острым чугунным лепестком; пожар – все события этой ночи. Что он пытался украсть? Где? Каким образом потерял свою добычу? Это оставалось для него загадкой. В этом городе всё подчинялось особым, неизвестным ему законам, даже кражи. Он чувствовал себя, как человек, дёрнувший нечаянно рычаг огромного незнакомого механизма и поражённый его неожиданным действием. Не было никакой надежды устроиться в этом городе, где нельзя работать «на цып», где простая кража влечёт за собой столько необыкновенных, опасных и совершенно невероятных событий. Он вспомнил о родных краях; но картины прежней жизни были серы и холодны; они не были освещены и согреты ни дорогими образами детских лет, ни тоской по родным местам, ни доброй памятью о верных друзьях. Лишь один островок, более уютный и благоустроенный, чем вся его жизнь, возникал иногда на горизонте памяти: тюрьма, где он провёл три недели. - Войдите! – раздался голос. Молоденький сержант по докторски распахнул перед Фоней дверь кабинета. Через час Фоня, распаренный от многих стаканов чая, дымя папироской, заканчивал показания. Он был весел и доволен; так иногда действует на человека неудача, избавляющая его от тягот дальнейшей борьбы. Фоня рассказал обо всех украденных им курах, точно указав масть каждой; сосчитал всех похищенных поросят; подвёл итог всем уздечкам, ряднам и кошелькам, добытым на базаре; всем шапкам, снятым с пьяных; сознался даже в похищении «трёх свинок» у мальчика на бульваре – и умолчал только о том, что случилось с ним ночью в музее. Не раз возвращался он к одному и тому же поросёнку, не раз, дорожа истиной, уточнял число и породу похищенных кур; как бы сожалея, что источник признаний не может быть бесконечным, он повторялся, смаковал подробности, готовый из симпатии к сержанту сознаться в любом количестве любых преступлений. Но о случившемся в музее он молчал, ибо не считал случившееся преступлением. Его юридические представления были крайне смутны. Что означают понятия «умысел» и «покушение», он не знал и полагал, что власть интересуется только удавшимися преступлениями, пренебрегая теми, которые не могли быть успешно доведены до конца. Утомлённый его откровенностью, сержант наконец закончил протокол; но, прежде чем подписать его, он задал Фоне – на всякий случай – вопрос, с которым обращались сегодня ко всем задержанным во всех отделениях города Москвы: - Не вы ли совершили попытку ограбления музея живописи и скульптуры? - Нет, - ответил Фоня чистосердечно. Ибо он не знал, что такое музей, что такое живопись и что такое скульптура. Он подписался под протоколом и с лёгким сердцем отправился туда, где ему вставляли зубы и где его учили играть на домре.
1940 |
Автор: Matata | Сколько тут нового появилось!!!!
Спасибо, Chanda!!!
Буду читать - изучать! |
Автор: Chanda | Школа Чернокнижия Исландская сказка.
В прежние времена была на свете Школа Чернокнижия. Обучали там колдовству и всяким древним наукам. Находилась эта школа в прочном подземном доме, поэтому окон там не было и всегда царил мрак. Учителей в Школе Чернокнижия тоже не было, а все науки изучались по книгам, написанным огненными буквами, и читать их можно было только в темноте. Чтение длилось от трех до семи лет, и за это время ученики ни разу не поднимались на землю и не видели дневного света. Каждый день серая лохматая лапа высовывалась из стены и давала ученикам пищу. И еще одно правило всегда соблюдалось в этой школе: когда ученики покидали ее, черт оставлял у себя того, кто выходил последним. Поэтому немудрено, что каждый старался проскочить вперед. Учились однажды в Школе Чернокнижия три исландца—Сэмунд Мудрый, Каульвюр сын Ауртни и Хальвдан сын не то Эльдяудна, не то Эйнара. Хотели они договориться, что выйдут в дверь одновременно, но Сэмунд сказал друзьям, что пойдет последним. Друзья, конечно, обрадовались. Сэмунд накинул на плечи широкий плащ, и, когда он поднимался по лестнице, которая вела наверх, черт ухватил его за полу. — А ты мой!—сказал он. Но Сэмунд скинул плащ и убежал. Железная дверь захлопнулась за ним и отдавила ему пятку. — Душа дороже пятки! —сказал Сэмунд по этому поводу, и эти слова стали поговоркой. А иные рассказывают, что все было иначе: когда Сэмунд поднялся по лестнице и ступил за порог, солнце стояло так, что тень Сэмунда упала на стену. Только черт приготовился его схватить, как Сэмунд сказал: — А я вовсе не последний. Вон за мной еще один идет. — И показал на тень. Черт принял тень за человека и схватил ее. Так Сэмунд вырвался на волю, но с тех пор он жил без тени, потому что черт оставил ее у себя. |
Страницы: 123456789101112131415161718192021222324252627282930313233343536373839404142434445464748495051525354555657585960616263646566676869707172737475767778798081828384858687888990919293949596979899100101102103104
Количество просмотров у этой темы: 466842.
← Предыдущая тема: Сектор Волопас - Мир Арктур - Хладнокровный мир (общий)